18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вольфрам Айленбергер – Пламя свободы. Свет философии в темные времена. 1933–1943 (страница 9)

18

Симона Вейль убеждена, что это так. А Троцкий, как это бывало уже не раз, и в этом вопросе проявил удивительную гибкость. В самом начале разговора она вспомнила о Кронштадтском восстании матросов 1921 года, после подавления которого Троцкий лично приказал казнить 1500 восставших «контрреволюционеров». «Ну, если вы так рассуждаете, то почему вы сдали мне эту квартиру? Вы что, из Армии спасения?»[30]

Этот, как выяснится позже, провиденциальный вопрос положил начало спору, в ходе которого Троцкому парадоксальным образом пришлось от имени Революции защищать как раз тех, кто вел на него охоту: «Мне не в чем упрекнуть Сталина (кроме ошибок в рамках его собственной политики). <…>. Достижений много: для рабочих (женщин, детей). <…> русский рабочий контролирует правительство постольку, поскольку он терпит его, ведь это правительство для него лучше, чем возвращение капитализма. И эта печать скрепляет его власть!»

Ах вот как, возражает Вейль, тогда получается, что и в других странах рабочие контролируют свои правительства в режиме терпения, например во Франции или Германии… «Вы идеалистка, вы называете правящий класс порабощенным классом <…> Почему вы всё подвергаете сомнению?»

Так или иначе, в завершение конспиративной встречи с соратниками со всей Европы Троцкий вновь выражает свою убежденность: «Я не просто думаю, я уверен в том, что новая левая оппозиция добьется революции!» В том же духе, прощаясь с родителями Вейль, он восклицает: «В вашей квартире родился Четвертый Интернационал!»[31]

Завещание

К началу 1934 года Симона Вейль тоже обрела уверенность, однако полностью сменила направление. Шестого февраля 1934-го в Париже происходят беспорядки. Жестокие уличные бои закончились кровопролитием: множество погибших, тысячи раненых. В разгар экономического кризиса была разоблачена крупномасштабная банковско-биржевая афера. Некий Александр Ставиский по принципу финансовой пирамиды собрал сотни миллионов франков из государственных средств, при этом его прикрывали местные и центральные политики от левых партий. Золотая жила для правой прессы, которая упоминает не только – разумеется! – о покровителях-социалистах, но и о еврейско-украинских корнях афериста. На следующий день после беспорядков уходит в отставку премьер-министр Эдуар Даладье, представитель партии радикальных социалистов, пробыв во главе «правительства убийц» (как его теперь называют) всего шесть дней. Впрочем, это не приводит к стабилизации политического положения.

Спустя несколько дней Вейль пишет из Парижа в Швейцарию своей подруге (и будущему биографу) Симоне Петреман:

Тут ничего нового, не считая того, что страна катится прямиком к фашизму или как минимум к крайне реакционной диктатуре: да ты и сама всё знаешь. Сообщения из России тоже удручающие. А что касается Германии, то здесь лучше помолчать. <…> Я решила совсем уйти из политики, кроме теоретических исследований. Это не исключает возможного участия (в качестве сочувствующей, солдатки) в спонтанно возникающих массовых движениях, но отныне я не хочу брать на себя никакой ответственности, даже самой ничтожной, даже в косвенной форме, ибо убеждена, что вся кровь, которая прольется, прольется напрасно, что битва заранее проиграна.[32]

В следующие месяцы Вейль все душевные силы отдает работе над эссе, которое в разговорах с друзьями называет своим «духовным завещанием». Ей двадцать пять лет. Название эссе могло бы послужить девизом для всего ее творчества следующего десятилетия: Размышления о причинах свободы и общественного угнетения[33].

Угроза

Когда 12 февраля 1934 года все ее коллеги, последовав призыву профсоюзов, приняли участие (заодно с четырьмя с половиной миллиона французских граждан) во всеобщей забастовке, Симона де Бовуар даже не подумала присоединиться к ним: настолько она «была далека от любой политической практики»[34]. Ведь бастовать – значит разделять общие интересы с остальными трудящимися. А именно к этому у нее нет никакой мотивации. Бовуар не готова «отождествлять себя с преподавателем, каким являлась»[35], – и вообще она не понимает, какой, собственно, прок от существования других людей. Позже она напишет:

…существование Другого по-прежнему было для меня опасным <…> я по-прежнему сохраняла настороженность в отношении этого. Что касается Сартра, то я всё уладила, заявив ему: «Мы одно целое». Я расположила нас вместе в центре мира; вокруг нас вращались персонажи, смешные, гнусные или приятные, которые не могли меня видеть: единственным взглядом была я сама. И поэтому я, не стесняясь, пренебрегала общепринятым мнением…[36]

Вот уже почти пять лет они с Сартром составляют очень необычную пару: их объединяет абсолютная духовная преданность друг другу, но в то же время они открыты для любых впечатлений и другого опыта. В 1929 году они разделили между собой два первых места на общенациональном экзамене Agrégation[19] по специальности «философия»[37] и, в соответствии с правилами, отправились на первые годы по распределению из Парижа в провинцию.

В этом контексте перевод из Марселя в Руан в 1932 году означал для Бовуар возвращение в центр своего существования. Потому что Сартр тогда преподавал в Гавре – северном портовом городе, расположенном всего в часе езды на поезде от Руана. Да и съездить на выходные в Париж теперь было намного проще.

Но даже эта вновь обретенная близость не помогает преодолеть пропасть, зиявшую в ее душе. С литературой тоже пока никакого толка. Она задумывает в руанских кафе всё новые и новые сюжеты, но уже через пару недель отбрасывает очередной замысел. Ее цель – описать давление общества на женщин ее круга, стремящихся к действительно свободному существованию.

Другая

В принципе, жизненную ситуацию этой двадцатишестилетней интеллектуально одаренной преподавательницы философии можно описать в гораздо более прозаичном ключе. Несмотря на глубокие, удивительные отношения с Сартром – он старше Симоны на два года, – она пока еще не нашла свой собственный голос, свое место и свою опору в жизни. Ни в профессии, ни в литературе. Ни в политике, ни в философии. И в эротике тоже нет.

В ней явно вызревало какое-то совсем другое, неслыханное «я». Она страдает, тем более что среди ровесниц из ее окружения есть те, кто добился гораздо большего. Например, активная участница коммунистических групп Колетт Одри – единственная из руанских коллег, с кем Бовуар поддерживает приятельские отношения. А еще, конечно, ближайшая подруга Одри:

Иногда Колетт Одри рассказывала мне о Симоне Вейль, и, хотя говорила она без особой симпатии, существование этой чужой женщины привлекало внимание. Она была преподавателем в Пюи; рассказывали, что жила она жила в гостинице ломовиков и в начале месяца выкладывала на стол всё свое жалованье: каждый мог им воспользоваться. <…> Ее ум, ее аскетизм, ее экстремизм и смелость вызывали у меня восхищение, и я не сомневалась, что если бы она меня знала, то ничего подобного ко мне не испытывала бы. Я не могла присоединить ее к моему миру и ощущала смутную опасность для себя.[38]

Уже в девятнадцать лет, когда она только начала изучать философию в Сорбонне, Бовуар называла противоречие «между „я“ и другими» своим главным вопросом[39]. И, точно так же как полностью погруженный в свое собственное творчество Сартр удачно стал для нее в студенческие годы «большим таким же», Симона Вейль заняла для нее в те же годы позицию «большого другого».

Как два магнита, при первой встрече они решительно отвергли друг друга:

Сильный голод в Китае унес много жизней, и мне рассказывали, что, узнав об этом, она [Вейль. – В. А.] разрыдалась: эти слезы укрепили мое уважение к ней даже больше, чем ее философские способности. Я завидовала тем, чье сердце могло отзываться на события в мире. Однажды я смогла подойти к ней. Не помню уже, как завязался разговор; категоричным тоном она заявила, что сейчас на земле важно только одно: Революция, которая накормит весь мир. Я не менее решительно возразила, что проблема не в том, чтобы облагодетельствовать людей, а в том, чтобы найти смысл их существования. Она смерила меня взглядом и сказала: «Сразу видно, что вы никогда не голодали». Наши отношения на этом закончились.[40]

Стремление Вейль слиться со страданиями других людей, особенно далеких, столкнулось с абсолютным слиянием Бовуар с «я» – своим собственным и близкого ей человека, – направленным против всех остальных. В призыве «найти смысл их существования» для Бовуар кроется двойная проблема. Во-первых: на чем основывается существование, полагающее себя осмысленным? И во-вторых: какую роль играет или должно играть при этом существование других? Иными словами: какой смысл порождает для моего существования существование других, если этот смысл вообще есть?

Что касается ее лично и смысла ее жизни в этом мире, то совершенно достаточно существования Сартра. К остальному можно относиться с равнодушной иронией; а если не получается, то от других людей только один эффект: они чертовски мешают.

В футляре

Вся ее предшествующая жизнь была определена нежеланием проявлять эмпатию к окружающим – если таковые вообще существуют, – и речь тут не о простой психологической особенности. В конце концов, вся конструкция новой философии, начиная с Рене Декарта, отягощена сомнениями в том, откуда замкнутый в своем собственном мышлении субъект может знать, что существуют другие мыслящие субъекты. Ведь невозможно забраться внутрь другого в буквальном смысле. Всё, что относится к сознанию других людей, – всего лишь умозаключения на основе личного опыта. Примерно в таком духе: «На его или на ее месте я бы думал, чувствовал, переживал так-то и так-то…» Казалось бы, Декарт в Размышлениях о первой философии (1641)[41] раз и навсегда показал, что подобные выводы могут быть ложными – или даже вовсе не иметь разумных оснований. Если ты достиг высот в искусстве философского скепсиса, то никто и ничто не сможет убедить тебя на примере поведения других людей, что это тоже думающие и чувствующие создания. Может быть, это автоматы, роботы без настоящей внутренней жизни. Вот слова, написанные французским философом в XVII веке: «я <…> всегда говорю по привычке, будто вижу из окна людей, переходящих улицу <…>, а между тем я вижу всего лишь шляпы и плащи, в которые с таким же успехом могут быть облачены автоматы»[42].