18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вольфрам Айленбергер – Дух современности. Последние годы философии и начало нового Просвещения. 1948–1984 (страница 7)

18

Замечательная постановка «Дон Жуана» вчера вечером (в Сити-центре). Сегодня мне представилась возможность заняться исследовательской работой в интересах преподавателя соц[иологии] по имени Филип Рифф, который среди прочего работает доцентом на кафедре социологии политики + религии. Наконец мне выпала удача сосредоточить усилия в одной области под руководством сведущего человека[66].

2 декабря 1951 года пришло известие о еще одной радикальной перемене:

Вчера вечером или рано утром сегодня (сб.)? – Я помолвлена с Филипом Риффом [67].

Всего месяц спустя семнадцатилетняя Сьюзен Рифф писала:

Я выхожу за Филипа с полным осознанием + страхом перед своей волей к самоуничтожению [68].

На церемонии в Лос-Анджелесе присутствовали только мать Сьюзен, ее младшая сестра и отчим. Разрыв между беспощадным самопознанием и собственным образом, выбранным для общества, возвратился в ее жизнь. В полном осознании всех связанных с этим возможностей и пучин. В соответствии с измененной экзистенциальной предпосылкой. Новое избирательное сродство – теперь не с Сартром или Фрейдом, а с Рильке и Кьеркегором:

13 февраля 1951

Из Рильке:

«…великая династия вопросов: …если мы всегда неполноценны в любви, непостоянны в решениях + бессильны перед лицом смерти, как же мы можем существовать?»

Тем не менее мы существуем + и утверждаем это. Мы утверждаем жизнь сластолюбия. Но ведь есть и еще кое-что. Человек бежит не от своей подлинной, животной природы, что есть «ид», к самобичующей, навязанной извне совести, «супер-эго», как говорил Фрейд, – но наоборот, как утверждал Кьеркегор. Для людей естественна этическая чувствительность + мы бежим от нее к зверю; это означает лишь то, что я отвергаю слабую, склонную к манипуляциям, погруженную в отчаяние похоть, я не зверь, я не считаю человеческую надежду напрасной. Я верую в нечто большее, чем персональный эпос с героической канвой, большее, чем моя собственная жизнь: над многослойной фальшью + отчаянием есть свобода + потусторонность. Человек может знать миры, которые не испытал, найти никогда ранее не предлагавшийся ответ на вопрос жизни, сотворить внутреннюю сущность – могущественную + плодотворную [69].

М. Ф.

Париж – забота о себе. Поль-Мишель Фуко в Париже также устремлен к новой сильной внутренней жизни: «Позволь мне немного помолчать <…> Я должен снова научиться смотреть в будущее, я должен рассеять ночь средь бела дня, которой сам себя окружил»[70], – писал он другу 23 июня 1950 года. То, что являлось предметом самоанализа всей европейской послевоенной культуры, для двадцатитрехлетнего студента отделения философии École normale Supérieure[71] стало результатом попытки самоубийства за несколько дней до того. Подобные акты отчаяния не редкость в элитной школе-интернате. Особенно незадолго до выпускного экзамена.

Однако даже среди обычных людей – с учетом каждого, кто сам себя подозревал в гениальности, – Фуко приобрел за предыдущие годы репутацию человека с ярко выраженным пограничным характером. В 1946 году, спустя всего несколько недель после переезда на улицу д'Юльм в Париже, он «с каждым вступал в спор, со всеми враждовал и по всем признакам вел себя чрезвычайно агрессивно, помимо прочего, к этому присоединяется довольно выраженная мания величия» [72].

Если другие на семинарских дискуссиях ссылаются на Декарта или Руссо, то он стремится доминировать с помощью идей маркиза де Сада. Если возникают разногласия, иногда он преследует однокурсников с ножом в руке. В эту картину идеально вписываются мрачные наброски Франсиско де Гойи, которые он прикрепляет к стенам своей одноместной комнаты. Фуко предоставили это право на первом году обучения, после того как его нашли без сознания на деревянном полу одного из общежитий, его грудь была собственноручно рассечена лезвием бритвы.

Не только молодой Мишель был одержим идеей самоубийства как наиболее радикальной формы проявления воли к самоопределению. Альбер Камю в первом предложении своего эссе 1942 года «Миф о Сизифе» обозначает сомнения о существовании или несуществовании в качестве центральной темы всякого философствования: «Есть лишь одна по-настоящему серьезная философская проблема – проблема самоубийства» [73].

Предложение Камю примириться с абсурдностью человеческого существования под знаменем свободы и деятельной солидарности («Сизифа следует представлять себе счастливым» [74]) было лишь одним из предлагаемых выходов. Менее оптимистичным умам, таким как Морис Бланшо или Сэмюэл Беккет, подобные попытки ободрения казались смехотворными и выглядели как новые высоты самоманипуляции. Еще одна форма назидания, к которой, помимо священников, были готовы прибегнуть лишь так называемые философы. Но если следовать идеям румынского мыслителя Эмиля Чорана, важности собственной жизни еще недостаточно, чтобы оправдать попытку самоубийства. Много дыма из ничего – какой в этом смысл?

Другой форпост в этой области держала философ Симона Вейль. Находясь в Лондоне, где она работала на французское правительство в изгнании при генерале Шарле де Голле, она изложила в своих дневниках начала 1940-х годов философию «décréation» (растворения) [75]. Только выжидательная поза в абсолютном настоящем, основанная на традиции мистицизма и очищенная от всякой надежды на спасение в этом мире, по ее убеждению, может привести к освобождению от истинной причины страданий современного субъекта – навязчивой идеи о том, что существует некое «я», чьи мышление и проект, воление и желание, вожделение и потребление могут быть удовлетворены и тем самым умиротворены. Поскольку человеческое самосознание отличалось тем, что оно одновременно идентично и не идентично самому себе, отсутствие самого себя было предопределено. А вместе с ним и отчаянное, тотальное желание устранить его собственными усилиями.

В течение 1943 года Вейль последовательно осуществляет эту программу исцеления, истощая свое тело отказом от мирской пищи до такой степени, что она уже не могла проявлять никакую волю. В конце лета 1943 года Вейль умирает от истощения в английском санатории. Это не совсем самоубийство, скорее освобождение. Не освобождение «я», а освобождение от «я». Бунт полной пассивности.

Помимо радикального аскетизма, погружения в себя и отречения, мистические традиции знали и, казалось бы, противоположные стратегии выхода из ада саморефлексии: полное подчинение чужой воле, поиск наивысшей боли или абсолютный экстаз посредством наркотической сенсорной депривации. Именно с этими техниками и методами Мишель Фуко начал экспериментировать в первые годы своего обучения в Париже. Для него вопрос о существовании или несуществовании себя самого был чем-то большим, чем просто философская игра ума: он стал отправной точкой в выборе направления исследований, которое ему пришлось отстаивать, несмотря на решительное сопротивление отца.

Никто из наблюдавших за Фуко в течение четырех лет учебы в École не назвал бы его иначе, как исключительно амбициозным. Учеба в действительности поддерживала в нем жизнь. Бóльшую часть времени он проводил за зубрежкой в своей одноместной комнате, сгорбившись над учебниками из-за своей крайней близорукости, словно за печатным словом скрывался другой текст, невидимый для остальных и ожидающий своего открытия.

История сексуальности.

По мнению доктора Этьена, лечащего врача École, для определения подлинных причин состояния Фуко не требовалось более глубоких философско-исторических изысканий. Они явно проистекали из «крайне скверно переживаемой и осмысляемой » [76] пациента. И действительно: в то время как его сверстники в столице получают опыт в высшей степени счастливого самопознания, вылазки Фуко в парижский полусвет оставляют его лишь «удрученным, больным и совершенно опустошенным стыдом» [77]. Они регулярно приводят к эпизодам крайней депрессии, с которой ему удается бороться только с помощью алкоголя и наркотиков.

Неудивительно, что каждый вечер после рабочего дня он с щегольской независимостью погружался в пучину безумия левого берега Сены, где в те годы флиртуют, празднуют и развлекаются с невиданной даже по парижским меркам интенсивностью. Менее чем в километре от улицы Ульм Пабло Пикассо и Эдит Пиаф, Альберто Джакометти и Жан-Люк Годар, Жозефина Бейкер и Джеймс Болдуин – и, конечно же, Симона де Бовуар и Жан-Поль Сартр – превращали ночь в день и из Парижа, подлинной столицы всех недавно освобожденных, зарождали новую зарю современности.

Надзирать и наказывать.

Философское событие, тесно связанное с подобной надеждой и положившее начало этому пробуждению, произошло всего через несколько месяцев после окончания войны, в сентябре 1945 года. Оно приняло форму публичной лекции под названием «Экзистенциализм – это гуманизм», анонсированной Жан-Полем Сартром, до того времени известным широкой публике как автор романа «Тошнота». Уже за час до начала зал трещит по швам. Сартр с трудом прокладывает себе путь к подиуму. Он подготовил пламенную защиту своей новой философии действия – против ее идеологических критиков как справа, так и слева, включая католиков и коммунистов.

По общему признанию, суть его «экзистенциализма» заключалась в понимании каждого субъекта как существа, обреченного на свободу собственного выбора. И да, его философия, полностью идущая в русле идеализма, также основывается на примате духа над материей. В мире, понимаемом экзистенциалистски, просто нет состояния, отношения и желания, которые были бы недоступны осознанному самоопределению. Ничто в нашем собственном существовании не дано просто так, всё в конечном счете подвержено формированию и, следовательно, изменчиво. Или, как гласит броский лозунг: «Существование предшествует сущности».