Владлен Логинов – Владимир Ленин. Выбор пути: Биография. (страница 92)
Потому-то «и нечего так особенно бояться борьбы: борьба вызовет, может быть, раздражение нескольких
Не надо только при этом обвинять противников «экономизма» в том, что они, как выразилась Аполлинария, «для потехи наших врагов» разрушают своей полемикой единство социал-демократии. «Единства уже нет, оно уже разрушено, разрушено по всей линии. Русский марксизм и русская социал-демократия, — заключает Ульянов, — рассыпанные храмины, и открытая, прямая борьба — одно из необходимых условий
Много лет спустя Надежда Крупская напишет, что «личная» привязанность к людям делала для Владимира Ильича расколы неимоверно тяжелыми», политически порывая с человеком, «он рвал с ним и лично, иначе не могло быть, когда вся жизнь была связана с политической борьбой…» 24. Но это наблюдение — скорее итог многолетней борьбы. Тогда — на рубеже века — ему иногда казалось, что идейная борьба может и не затрагивать сферу личных отношений.
Надо сказать, что — вопреки обыкновению — Владимир Ильич написал два варианта ответа Якубовой и несколько вставок, которые он потом вычеркнул. Среди них была и сугубо личная. Отрицая какой-либо смысл в полемике, происходившей между другими, Аполлинария Александровна проявила абсолютную нетерпимость по отношению к критике «Рабочей мысли». Поэтому негативная позиция Ульянова исключала, по ее мнению, возможность прояснения их собственных отношений и «как бы предрешила вопрос, необходимо ли наше свидание».
«Значит, — написал Владимир Ильич, — Вы ставите свидание в зависимость от чисто деловых отношений между нами по вопросу об участии (нашем) в «Р. м.»? Вы хотите сказать: если вы категорически отказываетесь, то незачем и видеться? Так я Вас понял? Я думаю, нам надо говорить вполне прямо» 25.
Так он — судя по письму — и поступил. Заканчивая его, Владимир Ильич написал: «Может быть, очень неуместно, что именно в письме
А Плеханову, настаивавшему после разрыва переговоров на решительной атаке против «Рабочей мысли», он сообщил: «В «воинственности» «Рабочей мысли»
Переписка с Георгием Валентиновичем возобновилась в октябре. К этому времени Ульянов, видимо, уже вышел из стрессового состояния, в котором он находился после конфликта с Плехановым. В какой-то мере помог приезд сестры. Анна Ильинична отдыхала в это время за границей, и 30 августа приехала к брату. «Как это может умный человек [Плеханов], — вспоминала она, — поступать так глупо!» — воскликнула я, — выслушав рассказ брата об этом инциденте…»
Они долго гуляли, разговаривали. И Владимир Ильич, что называется, выговорился до конца. И больше к этой истории никогда не возвращался. А Анна Ильинична написала о том осадке, который остался у нее на душе: «Обидно становится за ту глубину дружеских чувств, веры в лучшие свойства человека, которые были разрушены и оскорблены» 28.
Но надо было делать дело. И переписка между Мюнхеном и Женевой приняла регулярный, спокойный и конструктивный характер. Разве что, в отличие от посланий Аксельроду, в письмах Плеханову Владимир Ильич явно избегал каких-либо эмоций.
С Потресовым все оказалось несколько сложнее. Несмотря на то что конфликт был улажен и именно теперь надо было сосредоточить все силы на подготовке выпуска «Искры», он рвался в Россию.
2(15) октября Аксельрод писал Ульянову: «Если у Вас обоих или у него одного нет абсолютно важных причин, безусловно требующих его отъезда, я позволю себе высказать [мое скромное мнение], что раньше, чем Алексей [Мартов] не прибудет к Вам, грешно было бы ему оставлять Вас. Как видите, я рассуждаю исключительно с точки зрения делового интереса, чтобы не быть заподозренным в каких-нибудь соображениях сентиментального свойства, словом, в адуевщине» 29.
Это был период, когда Потресов и Ульянов действительно жили «душа в душу». И во время всей «гистории» с Плехановым у них совпадали не только сугубо деловые, принципиальные позиции, но и нюансы душевных переживаний. Тот факт, что теперь в переписке с Ульяновым Александра Николаевича называли не иначе, как «братом», — говорил о многом: для Владимира Ильича это было, как говорится, святое слово. И он всячески старался поддержать «брата», отговаривал от поездки, тем более что опасность ареста была слишком велика.
5(18) октября Ульянов ответил Аксельроду: «С Вашим взглядом на поездку брата я совершенно согласен. Что с ним поделаешь?.. Я всеми силами убеждаю брата либо не ехать, либо махнуть в две недели, и убеждаю, и высмеиваю, и ругаюсь (я никогда с ним так ругательски не ругался) — ничего не действует, заладил одно: домой да домой!.. Вот сейчас… я ему дам прочесть сие — пускай «испровергает», если совести хватит!» И Потресов дописал: «Письмо прочел и содержания оного не одобрил. Брат» 30.
В конце октября в Мюнхен перебралась Вера Ивановна Засулич, из России для работы секретарем редакции прибыла Инна Смидович-Леман, и Потресов все-таки уехал… Вернулся он лишь 11 (24) декабря, как раз в тот день, когда первый номер «Искры» вышел в свет 31. Мартову удалось выбраться за границу еще позднее, в марте 1901 года. Так что из всей «святой троицы», как называл их Аксельрод, Ульянов оказался в это время в Мюнхене один.
«ВЕТЕР ПЕРЕМЕН»
Эти полтора месяца до выхода «Искры» стали для Ульянова сплошной нервотрепкой. Очень подвели немецкие социал-демократы, твердо обещавшие дать свою типографию, но нещадно тянувшие с решением данного вопроса. «Нервы развинтились препорядочно, — писал Владимир Ильич Аксельроду, — главное, эта томительная неопределенность, кормят эти черти немцы завтраками, — ах! я бы их!..» 1 Лишь в ноябре договорились о печатании «Искры» в Лейпциге в типографии Дитца, и только 27 ноября приступили к набору.
Уйму времени отнимала редактура и переписка по этому поводу. Все маститые авторы — «отцы-основатели» — норовили дать в газету статьи журнального объема. К сокращениям и правке относились крайне болезненно. А уж замечаний по каждой чужой заметке было хоть отбавляй. О сроках и говорить нечего — тот же Аксельрод прислал свою обширную статью для первого номера «Искры» буквально в самый последний момент.
Сам Павел Борисович 17 ноября написал Ульянову: «При всем моем интересе даже к частностям положения дел, я слишком дорожу Вашим и других коллег временем, чтобы претендовать на получение подробных вестей. По-моему, излишняя роскошь даже посылать все статьи и корреспонденции, хотя, чтобы предупредить недоразумение — я очень рад получать и прочитывать их» 2.
Формулировка, как видим, была достаточно дипломатичной, и дабы «предупредить недоразумение», приходилось учитывать каждое замечание.
Впрочем, не всегда.
Георгий Валентинович попросил, например, в статье Ульянова о расколе в заграничном «Союзе» (в том месте, где говорилось о нападках «Рабочего дела» на Плеханова) убрать слово «обвинение»: «Наши враги из «Рабочего дела», — пояснил Плеханов, — могут лгать на нас и сплетничать о нас. Но
Насчет «неподсудности» Ульянов отвечать не стал. Он просто оставил слово «обвинение». А по поводу второго замечания написал Аксельроду: «Я внес желаемые Вами исправления, но не мог только выкинуть вовсе слова о заслугах «Рабочего дела», — мне кажется, что было бы несправедливо по отношению к противнику, имеющему не только проступки перед социал-демократией» 4.
В ходе переписки постепенно выяснялось, что, согласившись на ужесточение «Заявления редакции «Искры» и выбросив из него места, которые показались Плеханову слишком «оппортунистичными», Ульянов не собирался уступать в самом принципе — в отказе от «крайностей» в полемике.
Надо сказать, что жесткость идейных споров была вообще характерной чертой российской демократической публицистики. В оправдание этой жесткости еще Белинский писал: «Гадки и пошлы ссоры личные, но борьба за понятия — дело святое, и горе тому, кто не боролся». Когда Плеханов написал книгу о Михайловском, он, например, решил предпослать ей эпиграф из Глеба Успенского: «А пора бы тебе, старичок, помирать». И Потресову стоило немалого труда «убедить Плеханова отказаться от этой безвкусицы» 5.