Владислав Романов – Первый шпион Америки (страница 7)
Будь крестик медным или оловянным, Серафим поверил бы и в него, столь ярко Ксенофон Дмитриевич сумел описать его «заговоренность».
— Но я-то жив, жив, — постоянно повторял Каламатиано, — а Петя Лесневский хоть и в пальто был, да умер.
— Только жилетку вы зря ему свою отдали, — сетовал охранник. — Костюм свой все равно здесь оставите, а жилетку Никодим, тамошний охранник, забрал, я видел.
Труднее всего для Серафима оказалось найти кибитку с возницей. Тут он боялся, что ванька в случае неудачи проговорится, и денег ему было жалко. Кен уговаривал Серафима три дня, пока тот наконец не сдался и через приятеля-сапожника не нанял его брата. Нанимал сам брательник, поэтому лица того, кто деньги платил, возница не видел. Серафим сказал сапожнику, что человек будет в его одежде и от него, человек важный, и отвезти его надо будет по важному делу в среду днем, из чего Кен понял, что Серафим на сотенную поскупился, а сапожнику отдал свои старые поношенные сапоги. На том они ударили по рукам и выпили четвертинку. Опять сапожником поставленную. Серафим сообщил Ксенофону Дмитриевичу об этом в понедельник. Оставалось два дня: вторник и среда.
Во вторник Кен сбрил бороду, которая выросла за это время, оставив на лице ту самую хмурую небритость, которая проглядывала на физиономии Серафима. Но не только это разнило его с Каламатиано. Круглое, с утиным носом, почти без подбородка, с нагнивающими голубыми глазками, лицо Серафима не являло собой законченного портрета, ибо схватить характер, сказать что-то определенное об охраннике по его роже было почти невозможно. Твердый лик Ксенофона Дмитриевича в противовес размытой личности Серафима читался сразу же, несмотря на капризную нижнюю губу и детскую беззащитность. Это легко преодолевалось умным, волевым взглядом, и резко проступала порода, точно резец Господа корпел над проработкой черт не одни сутки, как бы заранее решив покорить взоры посторонних затаенным изяществом. Поэтому, чтобы еще больше урезать путь опасного разоблачения, Кен предложил охраннику в среду утром прийти с перевязанной щекой, как будто болит зуб, дабы повязкой скрыть пол-лица. Пусть это будет всем бросаться в глаза, но утром Серафиму надо подольше потереться около охранника, чтобы он запомнил прежде всего повязку.
— Можно даже что-то промычать для пущей убедительности, — посоветовал во вторник Серафиму Каламатиано.
— Что? — спросил Серафим.
— Ну погодка, едрена вошь, мя-ятет и мя-ятет, — гнусавя и мастерски копируя голос и выговор охранника, предложил Каламатиано, чем заставил его даже рассмеяться.
— А ну-ка еще, Митр ну, скажи чево-нибудь еще моим голосом! — затребовал охранник.
Ксенофон Дмитриевич сказал ему еще несколько фраз, и Серафим снова засмеялся. На том они расстались.
В ночь на среду Каламатиано почти не спал. Подремал минут пятнадцать, поднялся и заставил себя расходиться: надо, чтобы глаза стали воспаленными, с красными окружьями, как у Серафима. Теперь каждая деталь была на счету, любая может перевесить в ту или другую сторону. Либо пан, либо пропал. Лучше первое.
В шестом часу утра, когда за решетчатым окошком забрезжил рассвет, Кен, не в силах более сопротивляться сну, снова задремал и проснулся от тяжелого громыханья засова. Он вскочил, не понимая еще, что это могло означать — Серафим обычно будил его на оправку в восемь, — дверь камеры резко распахнулась. Вошли два чекиста. У Каламатиано все оборвалось внутри. Один из вошедших, с грязным бинтом на шее, раскрыл папку и хриплым, простуженным голосом зачитал постановление Революционного трибунала о предании расстрелу международного заговорщика и гражданина Соединенных Штатов Америки Каламатиано Ксенофона Дмитриевича Закончив чтение, комиссар с помятым и небритым лицом захлопнул папку и, поежившись в своей кожаной тужурке, скомандовал:
— Выходи!
Кена вывели во двор, где его поджидал с тремя солдатами, вооруженными винтовками, сам Яков Христофорович Петерс. Увидев Каламатиано, заместитель председателя ВЧК сам подошел к смертнику.
— Я вам обещал, что самолично окажу эту честь — приведу приговор в исполнение, и слово свое, как видите, сдержал, — проговорил он, и жесткий балтийский акцент прозвучал зловеще-сурово.
— Ваша власть все равно рухнет, и вас будут судить как преступника! Вы вспомните еще мои слова! — глядя прямо в лицо Петерсу, сказал Ксенофон Дмитриевич.
— Ну-ну, посмотрим. — Яков Христофорович слышал такое не раз, и эта угроза его только развеселила. — Есть последняя просьба?.. Хотите что-нибудь передать родным или знакомым?
— Я бы чашку горячего кофе выпил, — помолчав, попросил Каламатиано.
— Такие просьбы не исполняем, — ответил Петерс и рассмеялся: — На том свете угостят.
— Там чем хочешь угостят, — угрюмо проговорил стоявший рядом комиссар, которому хотелось побыстрее все исполнить.
Ксенофон Дмитриевич все еще не верил в происходящее, настолько внезапно и по какому-то дьявольскому стечению обстоятельств все случилось, что он даже ущипнул себя. Но то был не сон, а явь, о которой, видимо, и Серафим не подозревал. Судьба отвернулась от него, и пророчество деда относительно крестика не сбылось, точно в России он терял всю свою животворную силу.
— Спиной к стене! — скомандовал Петерс. — Или хотите, вам завяжут глаза.
— Не надо, — еле слышно пробормотал Каламатиано.
— Тогда прощайте, Ксенофон Дмитриевич! — усмехнулся Петерс. — Ступайте к стене!
Кен неуверенно сделал несколько шагов по рыхлому январскому снегу, даже при его легком весе проваливаясь в наметенный за ночь сугроб, подобрался к стене и прислонился к ней лицом. Ноги почти не держали его, поджилки тряслись, и теперь он боялся только одного — что упадет до выстрелов, чем насмешит всю чекистскую братию. Он и лица солдат не запомнил, в памяти отпечатался лишь скуластый, с глубоко посаженными насмешливыми глазами и черными, зачесанными назад волосами лик Петерса. Последние секунды тянулись невыносимо, словно чекист нарочно тянул время, выматывая из Каламатиано все жилы. «Жаль, что марш не включили, — подумал он. — На том свете такого уже не услышишь. Да и есть ли он вообще, тот свет и та тьма? Второе вернее».
— Приготовились! — раздался бодрый голос Якова Христофоровича. В морозном воздухе послышался скрежет винтовочных затворов. — Цельсь!..
«А на дворе вроде потеплело, зима на убыль пошла», — подумал в последний миг Ксенофон Дмитриевич.
— Огонь! — выкрикнул Петерс, и раздался оглушительный залп.
Ксенофон Дмитриевич резко согнулся, как сломленное деревце, и упал лицом в снег.
3
Разом выстрелили три пробки из-под шампанского, две молодые дамы за соседним столиком испуганно вскрикнули, засмеялись, заиграл, точно проснувшись, скрипач, взлетая игривой и чувственной мелодией ввысь, вздрогнул от резких хлопков и Ксенофон Дмитриевич, окидывая рассеянным взглядом небольшой, но уютный ресторанный зал знаменитого «Яра»: он гудел, как пчелиный улей, заполненный до отказа.
Каламатиано затащил сюда полковник Реймонд Робинс, представитель американского Красного Креста, фигура весьма влиятельная как среди нынешнего руководства Советской республики, так и на Капитолийском холме в Вашингтоне. И столь же неуправляемая. Когда ему требовалось что-то срочно узнать, он никогда не справлялся об этом у Мэдрина Саммерса, нынешнего московского генконсула, не телеграфировал в Вологду Дэвиду Френсису, американскому послу в России, — посольство выехало туда еще 26 февраля 1918 года, испугавшись, что Петроград вот-вот будет занят немцами, но Вологда являлась лишь временной остановкой на пути в Архангельск, куда для спасения продовольственных складов и посольского корпуса были посланы английские, американские и французские крейсеры, — не звонил консулу Девитту Пулу и уж тем более не обращался к новому руководителю Информационного бюро при американском генконсульстве Ксенофону Каламатиано. Чтобы получить те или иные новости, он сразу запрашивал президента США Вильсона или телеграфировал Ленину. И тот и другой чертыхались от его наглых телеграмм, но, сдерживая гнев, все же отвечали. Вильсон — потому, что Робинс постоянно докладывал президенту о своих дружеских обедах с Троцким и Лениным, заверяя старика Вудро о своем несомненном влиянии на красного вождя.
«Вчера я почти уговорил его разорвать с немцами, — бравурно сообщал Робинс, — доказав, что пруссаки его обманут: и денег не дадут, и со всей Европой рассорят. Дал ему неделю для окончательного решения вопроса. Он очень ценит мое мнение, и думаю, я сумею с ним договориться».
А Ленину он показывал телеграммы Томаса Вудро Вильсона и доказывал, что сможет легко договориться с Вудро относительно экономической и военной помощи России. И это была не игра, не обманный трюк. Беспардонный до безобразия и доверчивый, наивный, как дитя, он искренне верил, что все это возможно. Он ругал Френсиса и Нуланса, посла Франции, за их бегство в Вологду, за неумение вести диалог, за то, что они, как капризные барышни, разыгрывают некую обиду на Ленина, заставившего Троцкого подписать 3 марта 1918 года Брестский мир и якобы предавшего тем самым союзников.
— Да при чем здесь Брестский договор?! — возмущался Робинс, когда Каламатиано напомнил ему об обязательствах России вести войну с немцами до победного конца. — Троцкий лично предлагал Жаку и мне поехать в Брест-Литовск и сесть вместе за стол переговоров. Если б мне тогда кто-нибудь сказал, что это нервически взбудоражит наших высоких политиков, я бы поехал и Лев заключил бы временный пакт о нейтралитете. Не о мире, а нейтрал тете! Этот договор так надо и понимать! А что вы хотите? Немцы под Петроградом! На Украине, под Псковом! Почему никто не хочет помочь Ленину вышвырнуть пруссаков?! Французы только и делают, что орут: спасите, спасите, а сами ни хрена воевать не хотят! Кафешантан. Мулен Руж, девочки, пляс Пигаль, «Вдова Клико», а воевать не научились! Это ж надо когда-то признать!