Владислав Романов – Первый шпион Америки (страница 3)
Когда Кена арестовали 18 сентября во дворике американского консульства, на нем помимо костюма был еще темно-синий плащ с шерстяной клетчатой подстежкой. Он прекрасно служил узнику в первые дни одеялом по ночам, но через неделю плащ украли. Из закрытой камеры. На вопрос Ксенофона, куда исчез плащ, охранник Серафим, низкорослый и довольно помятого вида мужичонка, решивший вдруг сменить метлу дворника на тяжелую связку тюремных ключей, лишь почесал затылок и недоуменно развел руками, хотя по его заспанной небритой роже было видно, что он нагло лжет. В целях экономии мыла Серафим брился через два дня на третий. Голубые, небесного цвета глазки его постоянно слезились, гной выступал на красных подглазьях, и Кен, еще в первый раз увидев охранника, посоветовал ему обратиться к врачу и вылечить конъюнктивит, потому что болезнь заразная и он заразит ею своих близких и узников.
— Мазь какую-то дала соседка, мажу вот, да, видно, не помогает. А родственников нет, заражать дома некого, — тихонечко и заливисто рассмеялся он. — А что до вашего брата, то вам уж все равно потом, чем вы болели. Отсюда редко кто выходит.
Кен тогда пожалел Серафима и жаловаться начальству на пропажу плаща не стал, заслужив тем самым особое его расположение, и охранник изредка подсовывал узнику то лишнюю кружку кипятка, то луковицу, что в любом узилище вещь ценная, то щепоть махры. Поначалу, до трибунала и вынесения приговора, почти каждую неделю ему передавал посылки Уордвелл, представитель американского Красного Креста в Москве. Кену передавали пару банок тушенки, восьмисотграммовый кирпич ржаного хлеба, банку сардин или тунца в масле и банку кофе. Но после вынесения приговора трибуналом посылки передавать перестали. Серафим, весьма заинтересованный в этих посылках, выяснил, что продукты по-прежнему привозят каждую неделю, только теперь их не передают, поскольку продуктовые передачи полагаются только подследственным или осужденным к различным срокам содержания, а не приговоренным к расстрелу. Последним ничего не положено. Таков закон.
— Оне меж собой делят, — завистливо вздыхал Серафим, поскольку из каждой посылки ему перепадала весомая доля: он забирал банку тушенки, граммов триста хлеба, а банку сардин они съедали вместе. Кофе он не пил.
Лишившись посылок, Ксенофон Дмитриевич был рад луковице и махре, которую все же изредка подсовывал ему Серафим. Никогда не бравший в рот сигару или папироску, Кен, выпив пол кружки кипятка, сладостно дымил махрой, задыхаясь и кашляя от едкого и удушливого дыма.
Серафим еще долго ворчал по поводу того, что перестали поступать посылки, поскольку тушенку продавал на рынке и имел с этого «хороший навар», как он выражался. Он даже заставил Каламатиано написать жалобу, но на нее никакого ответа не последовало, и посылки все равно не передавали.
— Энто плохо, — философски говорил Серафим. — Раз на жалобу не отвечают, это все.
Каламатиано и сам понимал, что все. А Серафим разумел под этим и то, что теперь и ему нельзя давать узнику поблажку, за такое дело могут и его стрельнуть.
— В Вэчека-а-а добрых нет, тут одна партия расстрельщиков, — растягивая, немного выпевая слова, любил повторять Серафим. — А значит, и я тоже в ней состою.
И он перестал приносить махру, хлеб и луковицы, о чем Ксенофон Дмитриевич очень жалел.
— Хорошо хоть я твое пальтишко уберег от тюремной порчи и с барышом продал на другой день, — вздыхал Серафим о том времени, когда можно было продать плащ и получать свою банку тушенки. Работу без выгоды для себя он считал скверной и даже вредной. Работая раньше дворником, он получал от жильцов по пятачку в праздник, а подчас и в будние дни, когда помогал кому-нибудь вылезти из пролетки и дойти до дома. Когда же после революции из дома богатых жильцов вычистили и заселили всякой голытьбой, то и он ушел из дворников. — Какая же мне стала польза? Да никакой. Все только глотки драли да страшали, что в ВЧК сдадут, потому что я тротуар им плохо чищу. Я взял да сам поступил в ВЧК.
В сентябре, когда Каламатиано арестовали, он еще верил, что его через неделю-другую выпустят. Все-таки подданный другой страны, гражданин Соединенных Штатов Америки, сотрудник генерального консульства США. По всем международным законам его должны попросту выслать, объявить персоной нон грата. В середине сентября еще стояло бабье лето, воздух прогревался до двадцати тепла, и казалось, что плащ с шерстяной подкладкой ему не понадобится. Так он и остался, как английский денди, в одном артистически приталенном пиджачке, сшитом на заказ известным московским портным.
Когда пришла зима, в камерах верхних этажей Лубянской тюрьмы еще было более-менее сносно даже в одном пиджачке, камеры обогревались кое-каким теплом, выносимым из служебных помещений ВЧК. Но, приговора Каламатиано к расстрелу, его сверху перевели в подвальные камеры, куда чекистское тепло уже почти не проникало, а отапливать камеры не хватало ни дров, ни угольной пыли. Сами чекистские начальники, сидя в кабинетах, накидывали на плечи шинели, ибо уже к середине дня все тепло улетучивалось. Морозы подкатили такие, что Москву с утра окутывала туманная пелена, воздух точно застывал, при каждом вдохе обжигая язык и горло. Это были самые тяжкие для Кена дни, когда он каждую секунду ждал, что за ним вот-вот явятся. Его жуткое ожидание скрасило появление гнойно-голубоглазого Серафима, которого за кражу тюремных ложек также перевели сверху работать в подвал.
— Ложки-то тебе зачем понадобились? — выслушав его рассказ, не понял Кен.
— А как же! — удивился Серафим, стирая грязным рукавом гной со слезящихся голубых глаз. — Теперь без ложки никуда, все с собой носят, а в иных столовых уже не выдают, вот и появилась нужда у народа… Вашего-то Фрайду, о ком спрашивали, расстреляли в тот же день, как привезли. Чего с вами тянут, не понимаю. Пора бы уже…
С наступлением ошалелых декабрьских морозов и начались адовы муки. И Кен понял, что он либо сойдет с ума от постоянного, пронизывающего все тело холода, либо просто замерзнет, если срочно что-то не придумает. Можно, конечно, через того же Серафима купить одежду, но все деньги и драгоценные вещи у него изъяли при аресте: золотую цепочку, часы, бриллиантовую булавку для галстука и другие способные заменить деньги предметы. Изъяли, составили опись, заявив, что вернут при освобождении, «если таковое вообще состоится», — не без иронической усмешки добавил худенький, чернобровый, с прыщами на лице молодой писарь-кладовщик, закованный в чекистскую тужурку. Он по своему небольшому опыту уже знал, что почти никто забирать личные вещи не является.
— Но почему я не могу взять с собой хотя бы часы? — спросил Каламатиано, и писарь тотчас ему ответил:
— Часы вещь ценная, тем более такие, как ваши, из чистого серебра. Вы можете подкупить охрану на них и сбежать. А нам зачем потом эти хлопоты: бегать да ловить вас?
Оставался только старинный нательный золотой крестик с тонкой золотой цепочкой, который достался ему от деда, а тому отчего деда, который, прожив ровно сто десять лет, снял его и, повесив на шею внуку, сказал:
— Все, хватит, нажился, устал…
И через неделю умер. Умирая, он завещал ни при каких бедствиях и напастях крестик не снимать и с ним не расставаться, ибо он освящен в самом Иерусалиме и заговорен на жизнь. Так сказал, умирая, дед, старый, мудрый грек, знавший многое и ни во что другое не веривший.
— Снимешь — пропадешь, — прошептал он и испустил дух.
Кен никогда с крестиком не расставался, и по странной случайности его при аресте не отобрали. Но сейчас даже ради ватной стеганки, или, как ее еще называли в России, фуфайки, он крестик и цепочку отдавать не хотел и первое время, чтобы не замерзнуть, активно занимался гимнастикой, резко, энергично, разминая тело упражнениями до тех пор, пока не выступал пот. Но через пару часов уставал, а потную спину холод драл еще сильнее. Поэтому от гимнастики пришлось отказаться. Тогда-то Кен и придумал этот театр воображения — выносить себя мысленно на обледенелую московскую набережную и прогуливаться там в своем тонком пиджачке. И благодаря этой немыслимой фантазии, едва он вылетал из тесной заледенелой камеры Лубянки на еще более жуткий, ветреный мороз, как ему тотчас становилось теплее.
Это был старый фокус, известный еще его великим предкам — древним эллинам. Вее дело в голове, в сознании, которым можно управлять, извлекая из недр мозга огромные силы. Христос, который одним хлебом накормил сорок человек, действовал точно так же. Достаточно было дать каждому мирянину по хлебной крохе, которую стоило предельно медленно разжевать и лишь потом не спеша проглотить, а затем внушить себе, что ты съел много, очень много, что тебя распирает от переедания и обжорства, и через несколько минут обостренное чувство голода исчезало и человек ощущал себя сытым.
Утром 17 декабря Лубянский охранник Серафим сообщил Ксенофону Дмитриевичу, что от холода умер его сосед Петр Лесневский. Его хоть и приговорили к трем годам принудительных работ, но почему-то держали в подвальной камере и не торопились отправлять на эти работы. Неделю назад Пете исполнилось двадцать лет, и Каламатиано подарил ему свою атласную пикейную жилетку, зная, как Петя страдает от этих морозов.