Владислав Романов – Месть (страница 65)
Киров приказал срочно ехать в Семипалатинск. Он вломился в кабинет областного прокурора Веселкина, отменил совещание, которое тот вел, и минут двадцать крыл его последними словами, обвиняя в сознательном вредительстве и планомерном уничтожении здорового контингента спецпереселенцев как необходимой рабочей силы для выполнения сельскохозяйственного плана.
— Я теперь понимаю, почему ваша область стоит на последнем месте в сводках о ходе уборочных работ и хлебосдачи. Потому что вы как должностное лицо, обязанное следить за соблюдением революционной законности, ничего для этого не делаете! Не требуете от управления НКВД делать то, что они обязаны по закону: выстроить бараки для размещения спецпереселенцев с учетом жилищных и санитарных норм. Мы вам не позволим бесконтрольно губить людей! Сытой беззаботной жизни захотелось? Вы ее найдете на Колыме!
И Киров вышел из кабинета облпрокурора, который от страха лишился дара речи.
Еще через неделю Киров получил телеграмму от Вышинского из Москвы: «Веселкин отозван. Временно прокурором Восточно-Казахстанской области направлен Аджаров. Ближайшие дни обеспечим усиление прокуратуры, суда».
Киров в правом углу телеграммы написал: «Товарищу Мирзояну! Обеспечить строгий контроль по наведению порядка в прокуратуре В.-Казахстанской области. Киров».
— Я тебя прошу: не поленись, сам съезди в то же хозяйство и посмотри, что конкретно сделано для людей. По сути-то многие из них никакие не враги, Левон, а просто несчастные люди, которые попали в жернова наших партийных просчетов и перегибов. Пусть даже кто-то из них был нашим врагом, но они должны чувствовать не только карающую руку власти, но и прощающую, милосердную…
Они сидели вдвоем в доме Левона за прощальным столом, накрытом щедро и хлебосольно, и Кирову впервые кусок не лез в горло. Он неожиданно умолк и несколько секунд смотрел на отретушированный фотографический портрет Сталина, висевший в гостиной Мирзояна. Гладковыбритый, с мудрым снисходительным взглядом, Коба на этом парадном фотоснимке совсем не походил на себя настоящего. Он выглядел кротким, доверчивым и невинным, кого легко было обмануть и от кого, казалось, скрывали страшные злодейства. Легкая полуулыбка светилась в глазах вождя, словно он повторял всем одну и ту же фразу: «Жить стало лучше, жить стало веселее, как вы думаете?!»
Коба однажды показал Кирову английский журнал, где какой-то знаменитый биолог с восторгом писал о великой сталинской душе, что советский вождь по ночам тайком ходит на товарные вокзалы и помогает обыкновенным грузчикам разгружать вагоны. Коба очень смеялся.
— Но это же глупость! — проговорил Киров.
— Это, по их понятиям, и есть социализм, — отозвался Сталин. — Ленин когда-то поднес одно бревно на субботнике, а мы сами уже десять лет про это говорим. Так и тут. Пусть пишут. Разве не приятно, когда известный лейборист Гарольд Ласки заявляет на всю Англию: «Никогда в истории человек не достиг такого совершенства, как при советском режиме». Или вот, Линкольн Стеффенс, американский журналист: «Я видел будущее и оно действует». А это Эдмунд Вильсон, литературный критик: «В Советском Союзе я себя чувствовал, как в святыне морали, где не перестает светить свет». В Нью-Йорке мы рекламу из огней установили и там такая надпись: «Иди в Советскую Россию, где осуществляется величайший в мире эксперимент — среди мириада красочных национальностей, чудесных пейзажей, великолепной архитектуры и экзотических цивилизаций!» Сам текст составлял. А вот еще, — Сталин ткнул в жирный заголовок на всю журнальную полосу: «Советский коммунизм — новая цивилизация». Когда мне становится хреново, я почитаю эти журналы и говорю себе: «Нет, верной дорогой идете, товарищи! — как любил говорить Ильич», — и Сталин снова засмеялся.
Киров тогда подумал о том, какие огромные деньги тратятся на всю эту журналистскую трескотню о райских кущах в СССР. Хорошо хоть рабочие, живущие впроголодь, об этом не знают. Но в этом и состоит, наверное, коммунистическая экзотика. Киров становился злым. Он сопротивлялся этой злости, но она, подобно ржавчине, разъедала его.
— Почему ты ничего не ешь? — огорчался Левон. — Такой гость в моем доме, счастье для меня на весь год, а ты даже ничего не попробовал. Исправим все, Сергей Миронович. И этим твоим переселенцам поможем.
— Они не мои, Левон, они наши, — уточнил Киров.
— Конечно, наши! Преступники, но наши! — рассмеялся Мирзоян. — А Сталин тоже так думает, как мы? — помолчав, шепотом спросил Левон.
— Он тоже так думает, — помедлив, ответил Киров.
33
Шел уже седьмой месяц, а Леонид Николаев все еще сидел без работы, без копейки денег в кармане, с жестокой откровенностью занося в дневник: «Деньги на исходе, берем взаймы, весь мой обед сегодня состоит из стакана простокваши». Но самым страшным и мучительным было смотреть на детей. Оба сына жутко исхудали. Старший, Леонидик, еще держался, а Марксик то и дело плакал и просил есть. Хорошо хоть уродилась картошка, Николаев собрал шесть мешков, но на них долго не продержишься. Он посчитал, что можно протянуть до Нового года, а что потом есть?
Он написал письма во все инстанции, откуда только могла прийти какая-то помощь, но все — и Сталин, и ЦК партии — молчали, словно такого члена партии «Николаева Л. В.» совсем не существовало.
«Мне нечего скрывать от партии, — пишет он в ЦК ВКП(б), — я предупреждал в своих письмах-заявлениях не один раз — но никто не хочет понять этого. Мне жизнь не н а д о е л а, я с малолетства боролся за жизнь, но сейчас я не только обессилен и беспомощен помочь людям, но у меня самого завязалась борьба не на жизнь, а на смерть.
Я редко когда ошибался. Я решил пройти и создать школу решимости и твердости умереть за правду, за идею…
Привет царю индустрии и войны — СТАЛИНУ».
Из газет он узнал, что вернулся Киров. Его не было два месяца, и теперь можно было осуществить свой план. После того объяснения, когда Мильда объявила ему, что хочет с ним расстаться, они почти перестали разговаривать друг с другом. Спать она перебралась в детскую, и практически они жили врозь. Правда, Николаев сам выкопал всю картошку, а поскольку он ее и сажал, то считал себя вправе пользоваться ее запасами, еще брал от Мильды хлеб и изредка стакан простокваши, которую любил до умопомрачения с детства. Обедать частенько ездил к матери и сестре, иногда забегал в столовую для голодающих, где давали тарелку супа и кусок хлеба.
Нет, Мильда его не попрекала. Наоборот, когда они перестали спать в одной постели, она сделалась мягче, добрее, вечером постоянно звала ужинать, он чаще всего не выходил из комнаты, и она приносила ему то кусок черного хлеба с картошкой и селедкой, то дополнительно стакан любимой простокваши, то бутерброд с колбасой. Мильда старалась, как могла, разнообразить и стол, детям нужно было есть и что-то мясное.
Все эти два месяца до возвращения Кирова Николаев еще на что-то надеялся, но вот он вернулся, и Мильда будто проснулась: дольше задерживалась у зеркала, дольше разглаживала юбку и блузку, дольше прихорашивалась. В квартире вдруг появился запах духов, до сих пор Мильда редко ими пользовалась, и рыженький круглолицый Марксик, так похожий на их ленинградского вождя, недоуменно спрашивал:
— А чем это так сладко пахнет, папа?
— Так смерть пахнет, сынок, — однажды ответил ему Николаев, и теща возмущенно его отчитала. Но изгнанник партинститута не солгал. Он уже носил в портфеле револьвер, и ранним утром спешил, как на работу, на улицу Красных Зорь, где жил Киров, пока только издали наблюдая, как подъезжает к подъезду черный «форд» с охраной и два крепких охранника, выскакивая из автомобиля, придирчиво оглядывают улицу, двор дома, чердаки соседних зданий, прощупывают взглядом каждого прохожего, посматривают на окна квартир. Издали Николаеву не попасть. Он неважный стрелок. Надо приблизиться хотя бы на несколько метров, чтоб выстрелить наверняка.
С каждым утром становилось все холоднее, мерзли ноги от долгого ожидания. Подъезд кировского дома охранялся, но швейцар-охранник находился внутри, и во двор войти было можно. Но когда въезжал черный «форд» и выскакивали охранники, они всех гнали со двора. Дворник, завидев машину, уходил сам, хотя его уже знали в лицо.
Когда автомобиль подруливал к дверям подъезда, один охранник обычно вставал рядом с ними, а второй, оглядывая окрестности, стоял с другой стороны, ближе к дороге. Правда, на какой-то момент, когда выходил Киров, оба энкеведэшника смотрели на него, но шансов приблизиться в эти считанные секунды все равно не было. Шофер все время ставил машину так близко от входа, что Киров в мгновение ока нырял в нее, словно сам чего-то боялся.
Намерзнувшись в бесполезном ожидании и проводив уехавшую машину, Николаев возвращался домой. Его еще трясло от напряжения, от простого проигрывания в уме, как мчится к машине, палит на ходу, как в ответ стреляют охранники, он падает, сраженный пулей. Перед смертью просит допустить к нему жену и детей. Мильда плачет, по щекам сыновей текут слезы. Леонид говорит им: «Простите своего отца!» — и умирает.
На глаза Николаева, представляющего эти душераздирающие сцены, навертывались слезы. А город бурлит, люди в трамваях только и обсуждают его поступок. Одни защищают с пеной у рта, доказывая, что он поступил как настоящий мужчина, другие осуждают. Газеты пестрят сенсационными сообщениями о покушении на жизнь Кирова. Публикуется и портрет Леонида Васильевича. Какая-нибудь загадочная дама вырежет его и наклеит в общую тетрадь, куда переписывает стихи. Может быть, ему удастся сказать несколько слов репортерам. Это было бы хорошо. Он бы сказал: «Ухожу из жизни честным человеком, пытавшимся отстоять свою честь». Нет, лучше так: «Ухожу из жизни достойным человеком, пытавшимся защитить свою честь». Да, так лучше.