Владислав Романов – Месть (страница 26)
«Научиться бы так экономно и сильно говорить, как Мильда, а где необходимо, так же молчать, — подумал Киров. — Цены бы мне не было».
Он повеселел. Мильда всегда придавала ему дополнительную энергию, он это чувствовал и, может, поэтому никак не мог с ней расстаться. Ему даже расхотелось работать. Он сложил бумаги и поехал домой, наметив перед сном закончить тезисы.
В городе было темно и пустынно. Редкие прохожие попадались на улице. Москва в такие же вечерние часы казалась шумливей и радостней. «На то она и столица», — подумал Киров. Но его больше привлекало строгое одиночество ленинградских улиц с редкими припозднившимися жителями, зимний таинственный полумрак, в котором дремали каменные львы и таранил мглу ночи острый шпиль Петропавловского собора. Закованная в гранит столица Петра как бы сама отторгала ненужный людской шум и суету. Здесь Кирову и дышалось, и думалось свободней, а прямые линии проспектов наполняли его душу суровым горделивым достоинством. Москва же напоминала путаный лабиринт, из которого он всегда выбирался с головной болью. Нет, он не хотел переезжать туда и теперь с грустью и досадой думал, что через год Коба лишит его этой радости ежедневных свиданий с Северной Пальмирой. Киров родился в предуральском городке Уржуме, и северное царство белых ночей, снега и ветров пригревало его сильнее, нежели терпкая черноморская жара. Кобе этого не объяснишь. Он и на родной юг ездит, потому что так надо. Так все отдыхают.
Дома жена еще не спала. Их экономка заболела, и Мария Львовна сама разогрела мужу остатки жаркого из глухаря. Парочку этих лакомых лесных куриц Сергею Мироновичу с оказией переслал егерь Митрофанович, как бы давая понять, что Киров давно не брался за ружьишко, давно не приезжал к нему поохотиться, а бить глухаря, нагулявшего перед весной жирок, самое время.
С отчетными конференциями и со съездом он уже месяца два не выезжал на охоту. Такого раньше не бывало.
— Ты еще поработаешь? — спросила Мария Львовна.
— Нет, наверное… Устал что-то.
Его и на самом деле клонило в сон — голова шумела, и глаза слипались. Он вспомнил, что за вчерашнюю ночь поспал всего три часа: с шести, когда ушла Мильда, и до девяти. Ровно в девять начались звонки, пошли люди, и он смог минут на сорок прикорнуть лишь после обеда. Да и то просто подремать на диване.
— Тебя твои ночные посиделки выматывают, — заметила Мария Львовна. Она проговорила эту фразу бесстрастным тоном, глядя в сторону и кутаясь в пуховый платок, но что-то иное скрывалось за этим намеренным бесстрастием, точно она знала все о его личной жизни и деликатно не хотела вмешиваться, понимая, что не может быть ему полноценной женой.
Когда они познакомились, Мария Львовна была красивой, стройной девушкой, в которую он сразу же влюбился. Она была средней из трех сестер-барышень, Сони, Маши и Рахили Маркус. Пышные черные волосы шапкой обрамляли красивое белое лицо с темно-карими большими глазами и полными губами. Мягкая улыбка, искрящийся нежностью взгляд придавали всему ее облику особое очарование, и опытный двадцатитрехлетний революционер, трижды сидевший в томской тюрьме и бежавший оттуда во Владикавказ, Сергей Костриков влюбился, как мальчишка. Маша показалась ему дамой из высшего света, загадочной и недоступной, незнакомкой из другого мира, которого он не знал. Она носила строгое черное платье с кружевными оборками на рукавах и золотой медальон на шее. Плавная походка, прямая спина, высоко поднятая головка лишь усиливали отточенность манер и природный аристократизм, чем вятский уроженец с напевным северным выговором никогда не обладал и чем не мог не восхищаться. В молодом подпольщике не было нечаевского нигилизма и жестокости, он имел впечатлительную душу, умевшую ценить изящные вещи, и Маша целиком захватила его воображение, он засыпал и просыпался с ее милой улыбкой, воображая себя ее рыцарем и даже не думая о том, подходят или нет они друг другу.
«Романтик революции за осклизлой кашей будней должен видеть радугу грядущего», — втолковывали ему беззаветные левые социал-демократы и учили, как уходить от слежки. И еще он запомнил: «Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики». Фразу привезли из-за границы и, цитируя ее, прибавляли: «Он прав». Фраза запомнилась. Костриков завоевал Машу своей энергией и напором. После чего успокоился и целиком отдался революции.
В семье Маши Маркус революционеров чтили. Старшая сестра Соня уже вела подпольную работу, а Соня для Маши была непререкаемым авторитетом. Худенький, чуть пониже ее ростом, смешно растягивавший окончания слов революционер Сергей ей немного нравился, и она согласилась выйти за него замуж, потому что Соня сказала: это лучше, чем твой Вигель, а кроме того, в провинциальном Владикавказе не так просто найти хорошего жениха. Вигель был бароном, наследником богатых шляпников, купившим себе титул за деньги, и он вовсе не собирался делать Маше предложение. Он изредка приглашал ее и Рахиль прокатиться с ним в коляске и больше посматривал на Рахиль, чем на нее. Соня сумела за месяц внушить Маше ненависть к Вигелю как к представителю паразитирующего класса, гнойному прыщу на теле пролетариата, и Маша стала презирать Мишеньку Вигеля за то, что он не хотел отказываться от своего капиталистического семейства. «Все было глупо, очень глупо», — часто повторяла потом Мария Львовна, сама плохо понимая, к чему относится эта оценка тех дней: то ли к Вигелю, то ли к Кострикову, ставшему потом Кировым. Киров — сокращенное от Кострикова.
Революция отменяла все: буржуазные ухаживания, поцелуи в парадном, прямую спину и лоск манер. Маша выглядела теперь старой, больной женщиной, страдающей бессонницей, которую мучили внезапные приступы мигрени и гормональные расстройства. Мария Львовна чувствовала себя лучше в санаториях под присмотром врачей. Она никогда не говорила мужу, что ее спасала удаленность от него. В санатории не нужно было думать о его ночных посиделках и поездках на охоту с дамами. Время от времени ей докладывали об этом, присылая анонимные письма. Мария Львовна, прочитав их, сжигала, не заводя с Сергеем ссор и скандалов, она не умела ссориться и уж тем более скандалить.
Более того, она во всем винила себя и ценила благородство Сергея. Он ни разу не попрекнул ее детьми, которых она ему не родила, он ни разу не предложил ей развестись, хотя Маша бы поняла столь жестокий его поступок. Она, выросшая в многодетной семье, страдала оттого, что утеряла этот бесценный божий дар материнства, страдала, может быть, даже сильнее, чем муж — дикий зверек, не помнивший родителей и привыкший к одинокой волчьей жизни, когда тебя все время гонят и преследуют. Мария Львовна старалась вести себя благородно, не опускаться до мелочных бабьих перебранок. Она ценила и такие редкие минуты их общения, когда он неожиданно приезжал домой не очень поздно, ужинал и рассказывал ей последние новости.
— Серго звонил, передавал тебе приветы от себя и Зины, — сообщил Киров.
— Как они? — заинтересовалась Мария Львовна.
— Вроде бы отболели, Коба загрипповал…
— Ты ему звонил?
— Завтра позвоню… Надо на охоту вырваться, лесным воздухом подышать! После охоты я месяц работаю как вол и усталости не знаю, — проговорил Киров.
— Конечно, съезди, — одобрила Мария Львовна.
Ее обижало то, что он никогда не звал ее с собой на ту же охоту, хотя и ей не повредили бы лесные прогулки. Но она никогда и не напрашивалась. Однажды, это было в двадцать седьмом, Мария Львовна уговорила мужа взять ее с собой. Он согласился, но все два дня ходил мрачный, точно ему испортили праздник. Он потом так и объяснил ей: женщина на охоте — дурной знак, это занятие сугубо мужское, и лиц женского пола туда не берут. Когда она узнала, что он берет на охоту других дам, Мария Львовна впервые за все годы их совместной жизни испытала сильную душевную боль. Ее не так унижали увлечения Сергея слабым полом, это еще можно было понять и объяснить, но нежелание делить с ней обыкновенные радости бытия укололо Марию Львовну в самое сердце, и она долго, несколько лет, не могла справиться с этой болью.
— Я увидела у тебя на столе книгу Гитлера и взяла почитать, — проговорила Мария Львовна. — Откуда она?
— Коба издал для узкого круга лиц. Он все мечтает подружиться с фюрером, хвалит его ум… — усмехнулся Киров.
— Но этот Гитлер — выродок, ты почитай, что он пишет! — возмутилась Мария Львовна, и красные пятна выступили у нее на щеках. — Он впрямую призывает к завоеванию России и ее окраин. А оголтелый расизм, ненависть к евреям, неужели Сталин и это одобряет?..
Киров хорошо знал, с какой ненавистью в душе Коба относится к евреям, но промолчал.
— Германия еще с ленинской поры считалась дружественной нам державой, — заметил Киров.
— Но тогда у нас не было другого выхода, это был вынужденный мир! Позорный, но вынужденный! — горячо отозвалась Мария Львовна.
Киров не стал ей возражать. Его жена, как и тысячи других граждан СССР, не знала о том, насколько крепки были эти дружественные узы. Еще при Ленине 16 апреля 1922 года во время Генуэзской конференции в маленьком городке Рапалло был подписан договор о восстановлении дипломатических отношений между Советской Россией и Германией и об отказе от взаимных претензий. Но это была лишь видимая часть айсберга. Подводная же заключала секретную конвенцию между высшим германским командованием, рейхсвером и Кремлем, Генштабом Красной Армии. Конвенция называлась «О взаимной технической помощи».