реклама
Бургер менюБургер меню

Владислав Романов – Генерал нежного сердца (страница 13)

18

12 июля подсудимым был вынесен приговор, Катя о том тотчас отписала отцу. Утром 13 июля их собрали всех на гласисе крепости против виселиц. Горели костры. Жандармы сорвали с осужденных мундиры, ордена, побросали их в огонь.

Волконский был осужден по первому разряду, приговорен к 20-летним каторжным работам и пожизненной ссылке. 26 июля он был отправлен в ссылку.

Лишь после этого Александр сообщил сестре обо всем. Она тотчас объявила, что последует за мужем. Александр был готов к этому взрыву и не стал ей противоречить. Однако он взял с нее слово, что она ничего не предпримет до его возвращения из Одессы. Он торопился в Одессу. Графиня была уже там и писала нежные письма с просьбой приехать поскорее. С тем Александр и уехал. Маша же, как только брат отбыл, взяла ребенка, паспорт и немедля помчалась в Яготин Полтавской губернии, к брату мужа Николаю Григорьевичу Репнину.

Раевский-отец, понимая, что отговорить дочь не удастся, послал вместе с ней в Яготин жену и дочь Софи, а сам в ту же ночь помчался в Петербург.

5 ноября Машенька прибыла в Петербург вместе с семейством Репниных. Раевский был уже там, дожидаясь приезда Маши и делая все, чтобы по возможности предотвратить ее поездку в Сибирь. Он сделался сам не свой, узнав, что некоторые из жен бунтовщиков уже приняли такое решение. Он встретился с государем, заверив его, что будет всячески удерживать дочь от столь неразумного шага, коий она собирается сделать под влиянием эгоизма Волконских. Он считал, что во всем виноваты «бабы Волконские», которые «похвалами ее геройству уверили ее, что она героиня, — и она поехала, как дурочка».

Он так считал, ибо верил: Маша не любит князя. Она всего-то три месяца и была с ним вместе! Да кроме того сестры и брат уверяли отца, что Маша все время говорила, что князь ей несносен, а после того, что князь подло поступил, не выйдя из общества и погубив тем самым жену, она вправе не отвечать ему взаимностью.

«Если б я знал в Петербурге, — писал он Кате, — что Машенька едет к мужу безвозвратно и едет по любви к мужу, я б и сам согласился отпустить ее навсегда, погрести ее живую: я б ее оплакал кровавыми слезами и тем не менее отпустил бы ее. Если б ты была в ее несчастном положении, я сделаю то же…»

21 декабря 1826 года император прислал Волконской письмо: «Я получил, княгиня, ваше письмо от 15 числа сего месяца, я прочел в нем с удовольствием выражения чувств благодарности ко мне за участие, которое я в вас принимал…»

Это единственное удовольствие, которое испытывал в тот трагический для России час император Николай Павлович от подобных писем, после чего ему было нелегко прямо отказать просительнице. Поэтому и княгине Маше он разрешил отъезд, точнее, он разрешил ей «тот образ действия, который покажется ей наиболее соответствующим ее настоящему положению».

Опекуном сына, Николино, как все звали его, Маша назначила отца. «Я показала ему письмо его величества, — писала впоследствии Волконская в своих «Записках», — тогда мой бедный отец, не владея собой, поднял кулаки над моей головой и вскричал: «Я тебя прокляну, если ты через год не вернешься!»

Что стало с боевым и бесстрашным генералом?! С тем, кто усмехаясь стоял под пулями, не пригнув головы? С тем, кто, будучи сильно раненным, мог улыбаться, шутить и читать стишки?! Что стало с его сердцем?! Оно было разбито. Он представлял себе старость в окружении детей и внуков, каковые дальше понесут фамилию Раевских с честью, упрочат славу ее делами и подвигами. А он оставался один. Все хуже становилась и материальная сторона его жизни.

«Мое положение таково, — писал он сыну Николаю, — что я и в деревне чем жить весьма умеренно едва-едва умею и впредь лучшего не вижу… я креплюсь духом… но будущность сестер и всех вас мне тягостна…»

В ту же ночь, то есть едва получив письмо от государя, 21 декабря 1826 года Машенька выехала. «С отцом мы расстались молча: он меня благословил и отвернулся, не будучи в силах выговорить ни слова…»

В феврале 1828 года умер внук Раевского, сын Маши Николино, которого она оставила на воспитание свекрови, княгине Александре Николаевне Волконской.

Пушкин по просьбе Раевского написал эпитафию:

В сиянье, в радостном покое, У трона Вечного Отца, С улыбкой он глядит в изгнание земное, Благословляет мать и молит за отца…

Посылая эту эпитафию дочери, Раевский приписывает о Пушкине: «Он подобного ничего не сделал в свой век…»

Потрясения одно за другим навалились на Раевского. Не успел он оправиться от смерти внука, как разразился страшный скандал с сыном Александром в Одессе. Граф Воронцов, генерал-губернатор Одессы, написал письменное заявление полицмейстеру о том, что Раевский преследует его супругу любезностями, и просил оградить его от подобных выходок. В этом же письме содержались также угрозы, что если полицмейстером не будут приняты меры, то граф посмеет прибегнуть к высшей власти. Надобно думать, как перепугался полицмейстер, получив сие письмо «частного человека», так называл себя в нем Воронцов. Впрочем, и графа можно было понять именно как частного человека, не героя Отечественной войны 12-го года.

Полицмейстер, повинуясь угрозам «частного человека», состряпал дело о том, что Раевский вел разговоры против правительства. Николай I, несомненно зная подоплеку дела, выслал Раевского под надзор полиции в Полтавскую губернию. Генералу Раевскому о сей высылке сообщил сам Воронцов, чувствуя себя, видимо, не совсем ловко во всей этой истории перед своим боевым товарищем. Подробное объяснение Николай Николаевич получил и от сына.

Не считая его правым во всей этой истории по части амурных дел, Раевский был оскорблен тем, что сына осудили по ложному доносу. Он пишет страстное письмо императору, пытаясь добиться правды и справедливости. «Если же я обманул вас, я преступник, накажите меня по вине моей» — этими словами он заканчивает письмо государю, ища в нем мудрого, рассудительного правителя. Но мудрый и рассудительный правитель на письмо генерала не ответил…

Раевский умирал. Он простил Волконского и просил о таком же прощении Николушку, который все еще дулся на князя Сергея за то, что случилось с его сестрой. Машенька писала из Сибири светлые и наполненные любовью к своему несчастному мужу письма, ободряя всех, в том числе и самое себя. Каждый нес свой крест, свои страдания, и Раевский как мог пытался поддерживать всех, оберегать и защищать от напастей. В последние дни он то и дело думал о Машеньке и князе Сергее, о всем, происшедшем с ними, и прежде невозможная мысль о том, что князь пострадал за благое дело, все чаще стала посещать его, а перед смертью он уверовал в это окончательно. «Почему же я-то был так слеп? — думал он. — Почему и я не прозрел, как он, не осмелился думать, как он, почему?! Неужели одни так и оканчивают дни свои в темноте, а другие выходят к свету?.. И куда я теперь пойду?..» Раевский взглянул на портрет Маши, висевший на стене, и сказал вслух доктору:

— Вот самая удивительная женщина, какую я видел!..

16 сентября 1829 года, прожив с двумя днями ровно 58 лет, он скончался…

«Потрясение было до того сильно, — написала в «Записках» Мария Николаевна, — что мне показалось, что небо на меня обрушилось…»

Пушкин, хлопоча в 1830 году о назначении пенсии покойного мужа его жене Софье Алексеевне, писал о Раевском Бенкендорфу: «Прибегая к Вашему Превосходительству, я надеюсь судьбой вдовы героя 1812 года — великого человека, жизнь которого была столь блестяща, а кончина столь печальна — заинтересовать скорее воина, чем министра, и доброго отзывчивого человека скорее, чем государственного мужа…»

Пенсия была назначена.

ОСТРОВ ЕРМОЛОВА

1

Лето в Орле в тот злополучный 1827 год выдалось жарким, знойным, и даже после Ильина дня жара не спала, как это обычно бывало прежде, а держалась с вызовом, дерзко, точно не желая покоряться естественному календарю.

Алексей Петрович Ермолов, генерал от инфантерии, вышедший в отставку несколько месяцев назад, всех домашних отправил в Лукьянчиково, небольшое сельцо-имение, расположенное в 18 верстах от Орла, а сам остался в городе, сославшись на необходимость составления некоторых деловых бумаг, касающихся пенсии, однако истинная причина была в другом: ему хотелось побыть одному, не видеть сострадательного отцовского взора, внимательных и настороженных глаз сыновей, вывезенных с Кавказа, оторванных от их родины, матери, того привычного быта, к которому они успели уже прирасти нежной кожицей. Привыкшие постоянно находиться под материнским надзором, отца, грозного генерала, они еще боялись, и, может быть, с дедом им окажется повольнее, да и восьмидесятилетнему деду, который только что увидел своих внуков, надобно к ним попривыкнуть…

Старый родительский дом, прочно вросший в землю, хранивший степенную среднерусскую прохладу, помнивший многое из жизни Алексея Петровича, помогал ему претерпеть боль. Боль не физическую, ибо Ермолов в свои 50 лет вообще ничем не болел, а душевную. А боль была минутами нестерпимой, словно кто-то когтистой рукой держал душу его, сжимая ее до темноты в глазах. От сослуживцев он знал, что в таких случаях помогает водка, но будучи ярым противником всего спиртного вообще, он не переносил ее на дух. В Москве да в Петербурге, наверное, только тем и занимаются, что обсуждают его отставку. Многим сие по сердцу, многие его завистники утешатся… Господь с ними! Он никому зла не желает…