Владислав Попов – Росяной хлебушек (страница 12)
– Сюда! Сюда! – маленькая Ефросинья Егоровна схватила её за рукавчик и потащила в комнатку, укрытую за печью. – Шубу свою на кровать скидывай! – и, отскочив в сторону, нацелилась на неё глазом. – Ишь ты, басёна какая! Платье-то како красивяще, синее. А платочек-то белый, мяконький! Идём, идём! – И она снова потащила её на кухню.
– Егоровна! – весело загремел Павел Иванович. – Мы щас с Колей на участок за сеном поедем. Давай чай скорей. Елена Сергеевна, за новоселье рюмочку выпьем? – и, прижимая к груди и ловко переворачивая, стал толстыми ломтями нарезать широкий каравай хлеба. – У нас тут всё по-простому! – он хитро подмигнул Егоровне.
– Настойка имбирная, горькая! – весело поставил бутылку Николай. – Я седни за рулём, но немножко можно.
– Сало режь, водитель кобылы! Лошадку-то пологом укрыл?
– Укрыл, батя, укрыл!
– У меня баранки есть, городские, и колбаса, – опомнилась Елена Сергеевна.
Вся эта праздничная кутерьма: шум, неразбериха, отсутствие всякого плана и подготовки – кружила ей голову, и хотелось так же радостно и просто говорить, смеяться, накрывать на стол, резать колбасу или это тугое деревенское сало, пить вприкуску чай из стакана и, самое главное, быть своей, понятной, этим простым и добрым людям.
– Конечно, тащи! Чего смотреть! – засмеялся Павел Иванович. – Да вы не стесняйтесь, Елена Сергеевна! Голос у меня такой.
Только за столом она смогла подробнее рассмотреть кухоньку, тёмно-зелёные обои, занавесочки над печкой, как и в каждом деревенском доме, ходики с жестяным циферблатом, медный умывальник в углу над тазом, буфет с гранёными стёклышками. Она уже успела испугаться до крика, когда где-то рядом хрипло, сорванным голосом пропел петух. И все засмеялись над ней, а она, встав на колени, заглядывала за решёточку, где под печкой, мигая беспокойными глазами, притаились куры, и только петух бесстрашно высовывал всклокоченную голову, пытаясь клюнуть её в руку. Она выпила рюмку водки, долго кашляла в ладошку и сквозь слёзы смотрела на Ефросинью Егоровну. Хозяйка сидела бочком перед блюдечком с замоченными в чае баранками и доверчиво улыбалась ей.
С уходом гостей стало как-то пусто и тихо. Очнулись куры и, осмелев, завыглядывали в кухню. Появился кот и, щуря раскосые глаза, занял своё место на табурете. Елена Сергеевна заробела и не знала теперь, что делать: идти в свою летницу или ещё посидеть с хозяйкой, потому что сразу уйти ей казалось неудобным.
– Ну что, Басёна, лук чистить умеешь? – спросила хозяйка.
– Умею! – сказала Елена Сергеевна, но никогда в жизни она лук не чистила, а только видела раз или два, как это делала её бабушка.
– Тогда давай чистить! – обрадовалась Хитриха и, юркнув в задоски, выкатилась с луком в берестяной полатухе. Они уселись на лавке и принялись чистить шуршащие твёрдые репки. Елена Сергеевна впервые так близко увидела руки своей хозяйки, широкие, грубые. Узловатые, натруженные пальцы, изуродованные артритом, ловко выхватывали очередную луковицу, быстро и цепко вертели, сминая с неё отстающую шелуху, и ставили на стол. Будто угадав её мысли, Хитриха заговорила:
– Глянь-ко, каки руки-то у меня, Басёна! Всё из-за леса, из-за него, проклятущего. В лес-от и в дождь, и в снег, и в мороз ходили. Ползёшь до сосны по снегу, когды и по пояс, пилу да пихало тащишь. Надь ещё дерево оттоптать. В лесу и жили. Придёшь в избу-то – холодна, сыра, ног-рук не чуешь, ничего не воймуешь. Мне вот трудней всего приходилось: мала, слаба, росточком-то не вышла, да и лет уж много мне было. Бригадир наш Силантич возьмёт меня под мышки да на печь засунет – сиди, Фрося, оттаивай! Сижу реву – руки, ноги как заотходят! Ой, девка! Всё тело изломано!
– А что в лесу вы делали? – робко спросила Елена Сергеевна.
Хитриха блеснула глазом. Тёмные частые морщинки только глубже стали от улыбки на её маленьком лице.
– Известно чего! Лес валили. Вот в тую пору-то и пришибло мне голову, еле довезли. В больнице лежком лежала. Долбили мне пошто-то голову, вот одноглазой и стала. Всё лес виноват! Не хочу о ём говорить, Басёна! Понеси его в провал! Я из-за леса и глупа стала: эку ересь порой горожу, себя не помню! – и вздохнула. – Ветер снова будё, опеть руки выворачиват!
Тёмные берёзы за окном будто в ответ зашумели, закачались. Снег, словно веником, зашуршал по стене.
– Ноне народ-от не такой: работать не хочет. В наши-то годы на сенокос шли с песнями да под гармошку. И впереди всех мой Ванечка Фомин. Он меня гораздо постарше был. Я замуж-то поздно вышла, девка, никто брать не хотел: мала, худа, какая из меня работница! А Ванечка взял, он вдовец на ту пору был. Хорошо мы с ним жили, не ругалися. На сенокосе-то жонки да мужики все в белом. На мужиках рубашки белы, на жонках платья, платки белы. От солнца, значит. Как на праздник шли, Басёна! А сейчас у себя ковыряются, на колхозно поле плевать – не в порог несёт! А трудодни-то курам на смех! Пенсию-то мне отрядили – двадцать пять рублей. Власть! Да эту бы власть да в коробку скласть да по Устье отправить!
– А сколько вам лет, Ефросинья Егоровна?
– Моё время далёко, Басёна. Семьдесят. А все думают, что меньше. А знашь, почему? Я в паспорте единичку на семёрку исправила, с девятьсот первого я! Не говори никому!
Они засмеялись, а потом пили чай, кормили кур. Ефросинья Егоровна ложилась рано, в шесть часов, и Елена Сергеевна ушла к себе. Она затопила печь и долго сидела в своей новой комнате, слушала, как весело трещат поленья, как часто бренчит чугунная дверца. Окна понемногу синели. Было пусто и одиноко.
У себя на половине Хитриха не сразу забралась на русскую печку, по привычке покрутилась по комнате, долго разглядывала белый пуховый платок, оставленный Еленой Сергеевной: «мяконький какой, тёплый», нюхала его. Платок тихо пах духами и ещё чем-то знакомым и беспокоящим сердце.
Деревенские дни Елены Сергеевны потянулись светло и просто, и она скоро привыкла к тишине, к неторопливости долгих зимних вечеров, к шорохам старого дома, к маленьким улочкам, заваленным чистым белым снегом. Она перестала бояться колодца и его ледяной пустоты и, раскрасневшись, в охотку крутила тяжёлый ворот, поднимая на цепи ведро, наполненное водой и льдинками. Ей нравилось нести воду домой. Вода вздрагивала, и льдинки колотились в край ведра. Ей нравилось самой топить печь, подносить спичку к колючей лучине и, прикрывая дверцу, радостно слушать печной гул. Несколько раз к ней стучали в окошко, и, выбегая на крылечко, она, к удивлению, никого не встречала, но неизменно находила на ступеньках то корзинку замороженной клюквы, то баночку со сметаной или молоком, а раз даже охапку лучины, перевязанную проволочкой. Как-то вечером зашёл Павел Иванович, не один, а с мастером, который валял валенки. Пыхтя в густые чапаевские усы, мастер снял мерку и через неделю притащил новые валенки, мягкие и пушистые. Они пахли горьким дымом и баней.
– Ты, девушка, и дома в них тоже ходи, – велел мастер, – и меняй с правой ноги на левую, чтоб аккуратно растоптались. Поняла?
– Поняла! – улыбнулась Елена Сергеевна и протянула деньги.
– Много даёшь! – сказал сердито мастер. – Мне и двух рублей хватит!
Над своей кроватью она повесила портретик Пушкина, и Ефросинья Егоровна, заметив его, однажды спросила:
– Что, Басёна, не жених ли твой тут висит?
– Это Пушкин! Поэт! – засмеялась Елена Сергеевна.
– Пушкин! – передразнила Хитриха. – Пушкина повесила, на что?
Дни летели, тихие, короткие, снежные. Серое небо, затканное тучами, отсыпалось снегом. Ефросинья Егоровна ей почти не докучала, и часто вечерами из кухоньки доносился слабый, тоненький, прерывающийся голосок – это Хитриха пела свои грустные протяжные песни. Порой она просыпалась среди ночи, и тогда Елена Сергеевна ясно слышала, как Хитриха катается на своей половине, гремит посудой и лавочками, ворчит глухо и сердито:
– Спят, спят горожане! А уж обутрело!
– Господи! Какое там обутрело! – вздыхала Елена Сергеевна. – Ещё только третий час ночи!
Без своей постоялицы Хитриха скучала, обредни было мало, и она всё чаще сидела на лавочке, нетерпеливо ожидая Елену Сергеевну после школы. Когда её учителка приходила, выждав немного, она закатывалась к ней в летницу и, покачиваясь на пружинной кровати, хитро посматривая то на Пушкина, то на Елену Сергеевну, выспрашивала новости. Когда же начинались подготовки или проверка тетрадей, Хитриха подсаживалась поближе к столу и, по-птичьи наклоняя голову, чтобы лучше видеть, молча следила, как движется ручка в руке её учителки, как ровно и правильно, с нажимом, выплетаются чернильные строчки.
Когда почтальонка приносила письма, иногда целых два, Хитриха с ещё большим нетерпением и беспокойством ждала Елену Сергеевну.
– Басёна! Письма тебе пришли! Где, плавня, бродишь? Почитаешь? – с надеждой и тревогой, что ей откажут, спрашивала она.
Елена Сергеевна поначалу не знала, что и делать с этой настойчивостью, но потом догадалась, что для Ефросиньи Егоровны почтальон и вовсе раз в году редкий гость, что она, быть может, даже завидует потихоньку её письмам, и как, наверно, сжимается её терпеливое сердце, когда почтальонка, пряча глаза, вскользь произносит: «А тебе ещё пишут, Ефросинья Егоровна. Пишут!»