18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владислав Петров – Царский поцелуй (страница 47)

18

Когда Кукольник проводил его и вернулся в гостиную, Меринский уже читал лермонтовские стихи:

     А вы, надменные потомки Известной подлостью прославленных отцов, Пятою рабскою поправшие обломки Игрою счастия обиженных родов! Вы, жадною толпой стоящие у трона, Свободы, Гения и Славы плачи!      Таитесь вы под сению закона,      Пред вами суд и правда — всё молчи!.. Но есть, есть Божий суд, наперсники разврата!      Есть грозный судия: он ждет:      Он не доступен звону злата, И мысли и дела он знает наперед. Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:      Оно вам не поможет вновь. И вы не смоете всей вашей черной кровью      Поэта праведную кровь!

Меринский запинался на каждой строчке, но все равно стихи произвели впечатление. Когда он закончил, никто не проронил ни звука. Кукольник, не терпя паузы — почему-то в последнее время он опасался такой вот из ничего возникающей тишины, — сказал:

— Господа, а вы пробовали такой напиток — пунш-ройяль? Я недавно отведал, и оказалось прилично на вкус. Приготовляется пунш-ройяль просто: смешивается адвокатец{85} с шампанским и добавляется немного ананасового варенья...

И они выпили пунш-ройялю, и еще шампанского, и еще коньяка, и еще наливок. С опозданием Кукольник заметил, что за столом нет Меринского, потом пропал Александр Брюллов, растворился в воздухе Каратыгин, и Овсянников с Крупновым, так и не молвившие за весь вечер ни слова, сделали попытку уйти домой, но дошли только до дивана, где уже прикорнул Карл Брюллов, и повалились крестообразно.

Кукольник обнаружил, что, кроме него, за столом остался один Петров. Оперный бас сидел, откинувшись на спинку стула, имевшую вид лиры, образованной двумя изогнутыми лебедиными шеями, и храпел на всю комнату. Кукольник посмотрел по сторонам, встретился глазами со ждущими распоряжений лакеями и показал пальцем на Петрова. Подумал и перевел палец на диван. После этого поднялся, потянулся за шампанским, но бутылка, как живая, увернулась от него и покатилась по столу. Кукольник покачнулся, продолжая всем телом движение руки, но сумел выпрямиться, недовольно отстранил лакея, сделавшего попытку поддержать его, поправил волосы и, ступая почти по прямой, направился в кабинет. Плотно притворил за собой дверь, упал в кресло и забылся.

Он очнулся всего через несколько минут, но ощущение было, будто спал долго и видел бесконечный сон со многими персонажами. Приоткрыл глаза и сразу зажмурился от яркого света... Ну да, он любит, чтобы было светло, это по его указанию жгут каждый вечер десятки свечей. Но сейчас свет мешал. Он хотел позвонить лакею, но колокольчик, предупреждая его намерение, беззвучно спрыгнул на пол и проскакал по ковру в угол. Пришлось вставать самому.

— Ненавижу, ненавижу аристократию. В обществе с аристократией еще смирюсь, но в литературе... никогда. Аристократы духа, надменные потомки... — бормотал Кукольник, раскачиваясь над подсвечником и давя пальцами огоньки. — Лермонтова стихи... что же он это так: меня пинает, а за Пушкина распинается?.. Пинает, распинается... — Он хмыкнул. — Это они внутри себя разбираются... Хорошо Лермонтов выхлестал своих. И все же так нельзя... Его стихи против правительства. А против правительства... нельзя! — Кукольник погрозил себе в зеркале. — Меня по окончании гимназии из-за глупого вольнодумства лишили золотой медали... вот как! Так что не сметь против правительства...

Из-за спины его отражения выглянул брюлловский портрет. Ему почудилось, что портрет сменил выражение лица. Кукольник перешел к другому подсвечнику, задавил и в нем огоньки, снова посмотрел на портрет — и снова не напрямую, а через зеркало. Теперь он увидел наверняка: портрет насмешливо улыбается. И коль скоро в кабинете никого больше не было, насмешка адресовалась ему. Потому улыбку с портрета следовало стереть сейчас же и во что бы то ни стало. Рука сама схватила стоящую подле зеркала трость.

Он замахнулся, чтобы ударить по наглой смеющейся роже, но человек с портрета в последний момент отшатнулся, перехватил трость и резким рывком втянул его в Зазеркалье. Кукольник упал на грудь, перевернулся на спину и, поскольку его не тревожили и дали осмотреться, без труда узнал обстановку своего кабинета; однако комната была не его. За столом в кресле — за его столом и в его кресле! — сидел сутулый старик и что-то писал. Видимо, старика встревожил шорох, он шевельнулся, сделав попытку посмотреть назад, но негнущаяся шея не позволила ему сделать это; тогда он начал вставать, тяжело опираясь кулаками на столешницу. Но прежде чем старик оказался на ногах и обернулся, Кукольник понял, что старик этот — он сам.

— Но это еще не все, — сказал человек с портрета, не обращая внимания на старика. — Подойди к столу и прочитай, что ты там написал.

Кукольник повиновался. На столе лежал раскрытый дневник. Он узнал свой почерк, но, прочитав пару строк, понял, что писал кто-то другой, и с опозданием увидел незначительную разницу в начертании букв. Он всегда писал легко и плавно, не задумываясь о нажиме пера, а здесь каждый штрих выдавал усилие.

— Да, этого ты пока не писал, но ничего, напишешь еще. А что до почерка, то это возрастные изменения, — сказал человек. — Напишешь, когда будешь всеми позабыт и захочешь о себе напомнить. Как миленький, напишешь... А теперь пошел прочь! — Человек подтащил его к зеркалу и, прежде чем толкнуть тростью в спину, прошептал: — А ведь тебя называли великим! Бедняга... Кто ж мог подумать тогда, что от тебя только я и останусь...

Кукольник ввалился обратно в свой кабинет, зацепился за стул и упал во весь рост. Хотел встать и даже приподнялся на локтях, но поднял глаза и увидел над собой смеющийся портрет. Видимо, наконец он понял что-то, потому что вдруг издал дикий утробный стон и ткнулся лбом в ковер.

Когда за пять минут до полуночи камердинер осторожно за глянул в кабинет, Кукольник спал на полу, свернувшись калачиком, и лицо его было мокро от пьяных слез. Камердинер позвал лакея, и вдвоем они перенесли поэта в постель.

Ровно в полночь гроб с телом Пушкина положили на устланную соломой телегу, обернули рогожей и в сопровождении жандармов повезли в последнюю дорогу.

Из воспоминаний Н.Ю.Артынова,

соученика Кукольника и Гоголя:

Кукольник стоял выше нас головою. Один Гоголь, эта, можно сказать, пешка, не хотел признавать достоинства Кукольника и называл его просто шарлатаном. Из-за этого я как-то чуть не поссорился с Гоголем. Начал он мне говорить против Кукольника разную чепуху, так я ему в ответ: «Ах ты, говорю, ничтожность этакая! Что ты значишь против Кукольника!» И таки порядочно его сконфузил.

Из набросков В. Г. Белинского к обозрению

«Русская литература в 1837 году»:

Сильные, даже по признанию оппонентов Кукольника, стихи снискали ему огромный успех, однако патриотизм их часто переходит в демонстрацию верноподданства, а торжественность речи в выспренность, и это не дает надежды, что их слава переживет наше время.

Из дневника, сфальсифицированного Кукольником

в конце жизни на основе подлинных записей 1837 г.:

29 января 1837 г. Пушкин умер. Мне бы радоваться, — он был злейший враг мой: сколько обид, сколько незаслуженных оскорблений он мне нанес — и за что? Я никогда не подал ему ни малейшего повода. Я, напротив, избегал его, как избегаю, вообще, аристократии: а он непрестанно меня преследовал. Я всегда почитал в нем высокое поэтическое дарование, поэтический гений, хотя находил его ученость слишком поверхностною, слишком аристократическою, но в сию минуту забываю все и, как русский, скорблю душевно об утрате столь замечательного таланта.

ПОЦЕЛУЙ

1838 г. Александр Полежаев

Судьба меня в младенчестве убила!..

Александр Полежаев, 1834

Полежаев умирал.

Большую часть времени он находился в забытьи, однако услышал, как врач сказал кому-то: «Этот не жилец, завтра отойдет». Вечером того же дня пришел священник, соборовал его. Полежаев ощутил на губах вкус елея, открыл глаза. Было, вероятно, что-то такое во взгляде его, что заставило священника отшатнуться. После священник долго топтался возле кровати, бормотал неясно и, наконец, растворился в воздухе, будто был порождением бреда.

Наступила ночь — последняя ночь неудавшейся жизни. Рядом зашелся в натужном кашле сосед, звякнула склянка с питьем, прошаркали чьи-то ноги. Солдатская туберкулезная палата полнилась обычными госпитальными звуками, но они не мешали Полежаеву думать. Точнее, ему только казалось, что он думает; на самом же деле все мысли облекались в одну нехитрую фразу: «Лучше бы совсем не появляться на свет...»

Он родился сыном помещика Леонтия Струйского, знаменитого на всю Пензенскую губернию пьяным распутством, и крепостной Аграфены Федоровой; потом стал сыном крестьянина Герасима Афанасьева, ибо оказался записан за его семьей; потом мать выдали за саранского мещанина Ивана Полежаева, и он превратился в Полежаева. Но мещанин Иван Полежаев сгинул без следа, мать умерла, и Струйский взял его к себе — впрочем, поселил с дворней и к своей особе близко не подпускал.

В двенадцать лет его отправили учиться в московскую гимназию и определили в имевшийся при ней пансион. Здесь он начал писать стихи и по прямой дороге оказался на словесном отделении университета. Порядки университета, у многих вызывавшие сравнение с тюрьмой, показались ему воплощением свободы. Наконец, он поверил в лучшую судьбу! Мнилось: жизнь впереди будет безоблачна: но туг пришла весть из Пензы: отец убил в запойном припадке дворового и стараниями либерального Сперанского{86} сослан в Сибирь: вслед за этим пересох денежный ручеек из отцовского имения. Пришлось подать заявление о невозможности продолжать учебу «по встретившимся обстоятельствам», однако через месяц все устроилось — братья отца договорились о содержании незаконнорожденного племянника. Он окончил университет и ждал получения соответствующего свидетельства, когда случилось самое страшное, что поломало жизнь навсегда, безвозвратно...