Владислав Петров – Азбучные истины (страница 17)
Ранним утром 26 ноября, пока чухонка доила коров, Феодосий Барабанов потуже прихватил шнурком волосы на лбу и собрал сумку, якобы с плотницкими инструментами, из которой недвусмысленно выглядывало топорище. А вечером того же дня он уже висел на дыбе и подвергался допросу с пристрастием. Часы, прошедшие от и до, вместило разговоры со многими людьми и долгое хождение Феодосия по улицам. Против ожидания полицейских было полно и, когда Феодосий засмотрелся на окна бывшего столетовского дома (не удержался, прошел мимо), один из них направился к нему, и пришлось удалиться быстрым шагом. Наконец, стоя у бочки, выставленной вчера и уже опустевшей, он наметил жертву, толстого человека в шубе, явно немца, который неспешно ехал в открытых санях и с любопытством глазел по сторонам.
— Во, немец, все ему нипочем: как жировал, так и жирует, — сказал он толкущимся поблизости синим от холода оборванцам, страждущим опохмелиться и пришедшим на место вчерашнего гуляния в призрачной надежде, что бочка опять окажется полной. — Эй, дай на водку! — крикнул он вслед саням.
Немец обернулся, встретился с ним глазами, сообразил, чего от него хотят и,порывшись в шубе, бросил монету на утоптанный снег.
— Что ж ты как кость собаке кидаешь! — вскинулся Феодосий, надеясь, что лохмотники его поддержат, но где уж там: кинулись, расталкивая друг дружку, к денежке; из ничего возникла драка.
А немец отвернулся и так же медленно поехал дальше. Феодосий, стараясь не привлекать внимания, поспешил за ним. Сани протащились по Невской першпективе, на углу, у голландской церкви, завернули и,проехав еще немного, остановились у деревянного дома. Немец выбрался на снег, расплатился с возницей и увидел подходящего Феодосия.
— Это опять ты? — удивился он.
— Нет ли у вас какой-нибудь работы? — сказал Феодосий по-немецки. — Я плотник.
— О-о! — вконец изумился немец. — Ты непростой плотник, русские плотники не говорят по-немецки. Работы у меня нет, но заходи: я тебя вкусно накормлю, а ты расскажешь мне свою историю.
Это был каретный мастер, родом из Любека. Он в самом деле накормил Феодосия и даже налил водки (чересчур, однако, на русский вкус, сладкой). И так Феодосий разомлел, что поначалу раздумал убивать и стал что-то рассказывать, с трудом вспоминая немецкие слова и в меру надобности привирая, но посередине рассказа помрачнел, подумав, что немец останется сидеть в тепле и сытости, а ему возвращаться к опостылевшей чухонке. И тут уж улучил момент, достал из брошенной у ног сумки топор и рубанул наивную немчуру по шее. Оттащил тело в угол и навязал узлов с добром. На том и попался: когда появился с узлами на крыльце, мимо проходили иноземцы - что-то заподозрили и постучались к будочнику; тот высунулся из полосатой конуры, засвистел. Феодосий обронил добычу и пустился наутек, да преследователи бежали лучше.
Мучили его с пристрастием. Но ненависть оказалась сильнее боли: он умер под кнутом, но даже имени своего не назвал. Косточки его зарыли безымянными.
[1742] На Ильин день чухонка разрешилась крепеньким мальчиком; крестили его Никодимом.
Через три дня в семье Волокутовых родился другой мальчик, названный Аверкием в честь деда Энрике Энрикиша, — нерусское ухо Федора Ивановича посчитало имена созвучными. По сему поводу закатили пир: было странное смешение веселых гульливых иноземцев и непьющих степенных поморов со старообрядческими бородами. Ан ничего...
24 августа (4 сентября) бесславно капитулировала шведская армия, окруженная русскими в районе Гельсингфорса. До того безнадежно отступали: казаки пощипывали отстающих — тех. кто не сдавался, беспощадно рубили. Под лейтенантом Тальком убило лошадь, и он бился в пешем строю. Когда поняли, что из русского мешка не выбраться. он, верный каролинской чести, решил драться до конца, а при неизбежности плена пустить себе пулю в голову. Поэтому, когда приказали сложить оружие и шведские знамена под барабанный бой понесли к ногам командующего русской армией фельдмаршала Ласи, Тальк покинул осажденный лагерь. Он миновал казачьи разъезды и еще какие-то посты и к вечеру забрел в чахлый лесок, где надеялся пробыть до темноты. Но едва устроился на повышенном дереве, послышались голоса. Тальк раздвинул ветви и увидел сквозь листву людей, которые собирали валежник. Он сполз в яму из-под вывороченных корней, вынул из ножен шпагу, взвел курки у пистолетов и стал ждать, положившись на Бога. Вскоре голоса затихли. Он не утерпел и выглянул снова: перед ним — можно дотянуться рукой, а уж шпагой тем более — зеленело пятно русского мундира. Солдат справлял малую нужду, и на его лице плавало глубокомысленное выражение, характерное при этом нехитром процессе для мужчин всех народов во все времена.
Замешательство Талька длилось долю секунды. В следующее мгновение он погрузил в пятно шпагу. Внутри солдата что-то лопнуло; он рухнул, как сноп. Звук лопнувшего сердца словно прорвал завесу тишины - лес опять наполнился голосами: русские были повсюду. Выдержка изменила Тальку, и он побежал, не разбирая дороги. Лесок вдруг кончился, он обнаружил себя посреди бивака; сидящие у костров люди с неподдельным изумлением поворачивались к нему. По инерции пробежал еще немного, и наконец его обступили плотным кольцом. Самое время было застрелиться, и Тальк поднял руку с пистолетом к виску, явственно представляя, как через секунду забрызжет мозгами русские сапоги.
— Офицер, не делайте этого, подумайте. — сказали по-шведски из казавшейся ему на одно лицо толпы. — Умереть никогда не поздно. Вы молоды — все может измениться.
Тальк поднял на говорящего глаза, уже прикрытые в предсмертном томлении, и этой заминки хватило, чтобы решимость иссякла.
В сентябре вместе с другими пленными и захваченными шведскими знаменами его доставили в Санкт-Петербург.
Столица со вкусом праздновала победу. Императрица, веселая, румяная, в преображенском кафтане и панталонах в обтяжку, позволявших показать идеальную в пропорциях фигуру, успевала повсюду; ее неотлучно сопровождал почетный конвой лейб-кампании, капитаном коей она себя назначила. Так теперь называлась гренадерская рога, внесшая Елизавету в Зимний дворец. Лейб-кампания получила знамя, а лейб-кампанцы потомственное дворянство, поместья и гербы с надписью «За верность и ревность»; поручики и подпоручики стали генералами, прапорщики — полковниками, унтеров и рядовых произвели в офицеры. Словом, Елизавета оказалась благодарной правительницей, что в русской истории редкость. Лейб-кампанцев перевели в казармы у самого дворца; императрица по-прежнему являлась к ним запросто и радушно принимала их у себя.
В одночасье судьба открыла дорогу в высший столичный свет трем с лишним сотням человек — храбрым и бесцеремонным, хорошо владеющим оружием, уверенным, что они соль земли. Если они обнаруживали приглянувшиеся места занятыми, то брали желаемое силой. Число дуэлей увеличилось многократно — дуэлей, к которым более подходит русское слово «поединок». Цель западноевропейской дуэли — демонстрация неустрашимости бойцов, цель русского поединка — убийство. Европейские дуэлянты штудировали кодексы, смысл которых в конечном итоге сводился к заботе о сохранении жизни противников, русские поединщики о кодексах только слышали и договоренности сводили к условию «биться до повалу».
1 декабря подпоручик Помпей Енебеков заколол лифляндского выходца барона Бамберга. Виноватым себя не чувствовал: поединок был честным. Причиной послужил спор об изобретении водяного колеса. Бамберг полагал, что заслуга эта принадлежит немцам, Помпей с ним не согласился. Потом зашла речь о родоначальниках обычая пить кофе, и здесь мнения тоже не сошлись. Потом заспорили о хлебе, немецком и русском, с чего перешли на мучной помол и снова вернулись к водяным колесам. К момент, когда этот круг завершился, оба напились, поэтому не нашли ничего лучшего, как безотложно дуэлировать. Их собутыльники встретили это решение радостными воплями. Спустились к Мойке, утоптали снег на пятачке посреди реки и обнажили шпаги. Зрители встали по краям, но долго наслаждаться представлением не пришлось: в первом выпале Помпей проткнул лифляндца насквозь. Трое суток его продержали на гауптвахте, а на четвертые императрица велела ехать «на охлаждение» в дарованное год назад вологодское имение, в котором он до сих пор не удосужился побывать.
В эти дни отряд ротмистра Ильи Косоротова стоял у перевала Хамар-Дабан. Поход не заладился сразу. Едва двинулись из Семипалатной вверх по реке Чар-Гурбану, как взятые в экспедицию проводниками казахи умыкнули лодку с запасами пуль и пороха. Казаки погнались за похитителями и в азарте утопили в камышах еще одну лодку. Да потеряли двоих человек, пронзенных стрелами с черным оперением. Мертвых похоронили на пологом берегу и двинулись дальше. У хребта Калба пересели на лошадей и зверей (так, не мудрствуя, русские называли верблюдов), прошли между скал, цепляя шапками облака, и спустились в Зайсанскую котловину. Здесь Косоротов решил дать людям трехдневный отдых.
Стали лагерем, забили купленных у пастухов баранов. До отвала наелись свежего мяса, а на второй день у четверых открылись язвы, начался жар, тяжкий кашель. Больных погрузили на телеги и все-таки снялись с места, но назавтра хворала уже треть людей. Стремясь сберечь остальных, Косоротов принял жестокое решение: разделил отряд надвое, предоставив заразным самим бороться с болезнью. Но и это не помогло: число хворых увеличивалось, здоровых считали по пальцам. Начались смерти. Первых умерших погребали с отпеванием; но как заболел отрядный поп, стали хоронить, как попало, а потом вовсе закапывать перестали — сталкивали с обрыва в реку.