реклама
Бургер менюБургер меню

Владислав Отрошенко – Гения убить недостаточно (страница 29)

18

Прозу в жизни и в стихах.

Спустя сорок лет Набоков публикует в Нью-Йорке свой грандиозный четырехтомный комментарий к «Евгению Онегину»[36] – результат «кабинетного подвига», по выражению автора. В какую-то минуту этого подвига, длившегося пятнадцать лет (труд был начат в 1949 году), Набоков доходит до той строфы «Онегина», где берет начало русско-литературная Брента. Он тут же вспоминает «Бренту» Ходасевича и отсылает читателя к «живительному шоку», то есть к реальному образу Бренты, нарисованному поэтом. И всё. Дело можно закрыть.

Но дело не поддается такому халатному закрытию, – эта мысль подняла меня однажды, словно звонкий военный горн, с каменной плиты – моей полуденной постели близ Ponte Vecchio – и заставила немедленно приступить к следственным действиям. Они продолжались несколько месяцев.

В разные сезоны, где пешком, где на автомобиле, я исследовал все течение реки от Альп до Адриатического моря и установил, что ни на одном участке и ни в одно время года ее нельзя сопоставить со стихотворением Ходасевича. В долине Вальсугана Брента обладает всеми характеристиками горной реки. Бурное течение, многочисленные пороги, гроты, пещеры, заводи, водопады, сияние водного потока – лазурного, аквамаринового, цвета альпийских небес – делают эту речку объектом природы столь впечатляющим, что о «живительном шоке» здесь нужно говорить в прямом смысле. В пределах Вальсуганы река шокирующе красива. В районе Бассано дель Граппа, в зоне Верхней равнины, течение Бренты хоть и не столь стремительно, как в горах, но обладает затаенной мощью. Палладио не случайно спроектировал для Бассано деревянный мост – каменный, существовавший до 1525 года, Брента безжалостно снесла во время паводка, воспользовавшись твердостью материала. Весной, в период таяния снега в горах река действительно приобретает здесь рыжий оттенок, но вместе с тем превращается в существо совершенно свирепое. В остальное время она изумрудно-прозрачная, сверкает и вспыхивает ярко-белой пеной на перекатах. Выражение «лживый образ красоты» к ней можно применить здесь только насильственно, закрыв глаза. В пределах Средней равнины Брента не широка – но ее живописные излучины и прозрачные воды не вяжутся с образом мутной и неказистой речки. Между Падуей и берегами Адриатического моря, на Венецианской низменности, где развернута грандиозная и сложнейшая гидросистема, сложившаяся задолго до того, как Ходасевич написал свою «Бренту», «звонкого имени» Брента в чистом виде (без определения) не существует. Брента здесь раздваивается. Это происходит в предместьях Падуи, у городка Стра. На юго-восток от него течет Brenta Cunetta, т. е. Сточная Брента – та самая Брента, которая помимо своей воли уходит в Венецианский залив Адриатического моря по искусственному руслу, прорытому в 1858 году для предохранения лагуны от паводков и наносов речного грунта. При определенной погоде Брента Кунетта может показаться «рыжей», но ни при каких обстоятельствах ее нельзя вообразить «речонкой». По ширине, особенно вблизи рукотворного устья в Кьоджи, она сравнима с Доном в районе Ростова. Однако к «пурпурным розам», к плаванию на гондолах, к «напеву Торкватовых октав», к венецианским пышным празднествам – словом, к поэтическим явлениям, которые излучает город на островах лагуны, эта, так сказать, служебно-техническая Брента никакого отношения не имеет. К ним имеет отношение другая Брента – та, что течет на северо-восток от Стра в сторону лагуны и носит название Naviglio Brenta – Судоходная Брента. Именно она продолжает естественный путь Бренты, неестественно перекрытый в Фузине. Участок между Стра и Фузиной, где Навильо Брента регулируется системой старинных шлюзов, называется Брентской Ривьерой (Riviera del Brenta). Чтобы различить здесь «лживый образ красоты», нужно устранить из поля зрения очень многое: более пятидесяти пышных дворцов и вилл, созданных на живописных берегах для венецианских патрициев великими архитекторами Италии (Палладио, Скамоцци, Фриджимелика, Прети), регулярные парки, сады, цветники, скульптуры, причалы, расположенные вдоль медленно текущих вод, устранить гондолы, буркеллы, все нарядные корабли на водах и сами воды, разнообразно окрашенные фейерверком предметов и явлений, отраженных в них…

Исследовав все 175 километров течения Бренты, я поворачивал дело по-всякому, прикладывал стих Ходасевича и туда и сюда. И везде получалось, что это образец какой-то неслыханной лживости. Парадоксальной лживости, аналога которой не существует, потому что стихотворение, при всем его несовпадении с Брентой, написано с таким проникновенным чувством, на какое могла вдохновить именно реальная Брента, которую Ходасевич словно от кого-то скрывал.

В конце концов для меня стало очевидно, куда и кому было адресовано это стихотворение.

Ходасевич, конечно, прекрасно знал и помнил, когда смотрел на эту речку, что Пушкину так и не случилось выехать за пределы Российской империи, чего он, как известно, мучительно желал на протяжении всей жизни. И в частности, ему не случилось увидеть вот эту проклятую Бренту, о которой он грезил в первой главе «Онегина». Ходасевич поставил в эпиграф пушкинские строки и написал стихотворение как бы о чем-то своем, о «плаще из мокрого брезента», о «прозе в жизни и в стихах». Но краем души он смотрел на тот свет, в сторону Пушкина, ради которого и сочинился этот стих. Ходасевич не был бы великим поэтом, если бы он стал беспардонно восхищаться Брентой под пушкинскими строками, где запечатлелись тоска и неосуществленность.

Но здесь проступает нечто бо́льшее, чем величие поэта. Это был один из самых совестливых и самых героических поступков в истории русской поэзии. Наперекор всякой реальности Ходасевич из высшей поэтической доблести и милосердия сочинил для Пушкина лживый образ не увиденной им речки. И сотворил это послание с полной вдохновенностью, с полной верой в рыжесть и ничтожность речонки.

Точное содержание этого послания теперь не так уж и важно для нас. Важно другое. Дело Бренты доказывает, что между поэтами устраняются время, пространство и смерть.

Но если говорить о содержании послания, то смысл его примерно такой: «Не расстраивайся, брат Александр Сергеевич, говно эта речка!»…

Стихотворение «Брента», надо заметить, было окончено Ходасевичем ровно через сто лет после того, как Пушкин написал первую главу «Онегина». Еще через десять лет, в статье «О чтении Пушкина» Ходасевич сказал: «Поэзия есть преображение действительности, самой конкретной».

Преображенная в жалкую речонку и освоившая с помощью поэта еще одно – вертикальное – русло, Брента в это время уже привычно впадала в небеса.

L’ombra di Venezia

Любовь Ницше к Венеции – явление столь же таинственное, как и его сумасшествие. Он не должен был бы любить этот город. По капризной восприимчивости к внешним обстоятельствам – к солнечному освещению, воздуху, климату, погоде, ландшафтам, месту пребывания – Ницше может сравниться только с Гоголем. Острейшая ипохондрия, сопровождающаяся действительными, но очень загадочными болезнями, не поддающимися точной диагностике; жестокие, доходящие в глазах посторонних до театральной яркости, но при этом вовсе не надуманные страдания от различных явлений природы; необыкновенная чувствительность к запахам, звукам, составу и настроению уличной толпы; резкие перепады душевных состояний под воздействием окрестных видов и общей атмосферы того или иного города; частые предчувствия скорой или немедленной кончины, побуждающие бежать в другие края и лихорадочно составлять на ходу завещание (Гоголь впервые опробовал этот жанр за двенадцать лет до смерти при отъезде из Вены в Рим, Ницше – за двадцать, при отъезде из Базеля в Верхний Энгадин); гнетущая зависимость от самых неуловимых свойств окружающей среды, включая такие, как «присутствие электричества в воздухе» (у Ницше) и «тягостное расположение в воздухе» (у Гоголя) – все это в одинаковой степени и с одинаковым постоянством обнаруживала природа обоих писателей.

Как и Гоголь, Ницше беспрерывно передвигался по Европе в поисках места – не какого-то прекрасного и комфортного места, которое, с общепринятой точки зрения, обладает привлекательными свойствами, а места, где именно ему, Ницше, могло бы хорошо чувствоваться, думаться, писаться. Такое место должно было отвечать сложнейшей комбинации условий, которые выставлялись одновременно всеми системами организма – от нервной и кровеносной до костной и мышечной. Причем выставлялись в ультимативной форме. Малейшие отклонения от требуемых условий – например, отсутствие солнца в течение нескольких дней или даже часов, мимолетный запах сырости в воздухе, колебания температуры, дождь, низко плывущее облако и т. п., – могли повлечь за собой сильнейшие приступы мигрени, тошноту, рвоту, бессонницу, боль в желудке, разлитие желчи, расстройство зрения, судороги и, наконец, то душевное состояние, которое сам Ницше называл «мрачной беспросветной меланхолией».

Сырая каменная Венеция, из которой не видно гор и которую нельзя назвать уединенным городком, вписанным в величественную картину природы и населенным горсткой неприметных жителей (таков, примерно, идеал места Ницше), кажется, не должна была даже выманить Ницше из полюбившейся ему Швейцарии. Впрочем, его и сама Италия выманила оттуда с трудом. Поначалу он лишь осторожно заглядывал в нее. В августе 1872 года поселился для пробы в Бергамо и южнее этого города не спускался, потому что опасался удаляться от гор, горного воздуха, горных озер, альпийских ландшафтов. Из Бергамо он уехал через несколько дней – сбежал в швейцарскую деревушку Шплюген, расположенную на высокогорной дороге, и сообщил оттуда барону Герсдорфу, что чувствует себя «вполне довольным выбранным местопребыванием».