Владислав Март – Псага. Сборник рассказов (страница 10)
Тридцать один.
Утро наступило на меня духотой. Проснулся не от пота, не от просочившего луча, не от вздыхания пса. Душно стало так, что я, пренебрегая всей маскировкой отдёрнул штору из старой скатерти на проволоке и открыл большое окно. Первые секунды дали кислород и пара вдохов прошла бодро. Последующие уже внесли в лёгкие подогретую газовую смесь и заставили опираться руками на подоконник. С воздухом что-то не так или ишемия у меня какая-то, но дышать днём вот этим жёлтым солнечным газом невозможно. Польза от открытого окна проявилась ещё в том, что не почувствовал я запаха гари. Ночной пожар утих. Там вокруг дома была богатая бетонная отмостка и машиноместо величиной с корт для тенниса, наверное, на этом бетоне всё и догорело. Не пошло ни в лес пугать соек, ни к улице на более бюджетные коттеджи из палочек. Я через силу вдохнул ещё раз, ни гари, ни незнакомых запахов. Отошёл шатаясь пьяный жарким газом и стал колдовать над завтраком. Сначала господину псу, потом господину пёсову другу. Ничего, будет зима. Уйдёт пламень адский. И все будут делать вид, что они ни причём. И кто-то победит, а меня перестанут искать днём, и убивать ночью. Все вернутся домой, а главное, вернутся в себя. Зимой, надеюсь, это случиться нынешней зимой. Пёс вернулся со двора через лаз в двери и захрустел спрессованными счастливыми калориями, от которых потом улыбаясь будет лежать в самом нежарком месте из возможных. Я с горкой консервов на тарелке украшенной одиноким огурцом пошёл в комнату у северной стены. Она прогревается до невыносимости только к полудню. Проходя мимо градусника отметил взглядом треклятые тридцать один. Что за цифра такая? Почему всегда тридцать один? Ни поделить её, ни отнять. Простое, твою мать, число. Проклятие.
Летний мой тур продолжился мимо оплавившихся акварелей на стене, мимо пары резиновых сапог, наклонившихся от жары в разные стороны, мимо занавески из простыни к столику у книжного шкафа. Что, классики, выпендриваетесь? Что вам не стоится за стеклом? Все тома Чехова и Воннегута были прислонены к стеклянным дверям с внутренней стороны, они отошли от задней стенки и уставились на меня. Они даже на полсантиметра отодвинули стул, подпиравший ручки. Что смотрите агрессивно? Что я могу сделать? Мне лозунги принтером писать и по Лубянке бегать? Или прикажете русскую тоску на хлеб намазывать и этим питаться? Что вы вообще знаете про сейчас из своего вчера? Да, пьют и воруют. Теперь это называется наркомания и коррупция, но суть та. А вы знаете, что нынче образованному человеку чтобы достойно зарабатывать приходиться людей убивать или помогать тем, кто убивает, или притворяться что помогаешь. Вы знаете, что дети сдают экзамены по отличиям доброго русского империализма от злого европейского колониального империализма? Чувствуете какие проблемы у нас тут? Не про лирику. Я оставался доволен тем, что Курт не отвечал. Нечего ему ответить, его антивоенная фантастика так и осталась фантастикой. Запустив вилку в консервированное животное, всегда использую вилку вместо ложки, это возвышает, я принялся вставлять в рот плоть в соусе. Но когда дошло дело до стакана с холодной водой, шкаф вдруг ожил.
На верхней полке стали раскачиваться тома биографий Маяковского и с амплитудой ударили по дверцам изнутри. Шкаф наклонился, стул упал и в мою сторону полетели красные корешки из распахнувшихся дверей. Четыре, тяжёлые как удар, тома долетели до меня. Опрокинули тарелку и кесарю кесарево, съездили мне по лицу. Курт и Антон полетели по инерции следом. Мне на плечи и ноги. Богу богово, а такому как я, защищая голову от груды книг, как от кирпичей, ткнуться куда? Я успел укрыться под столешницей, где для меня уготовано логово. Не успели достичь пола и меня ряды нижних книг, как на всё это упал и сам шкаф. Если б я был маленький как великий океан. Я не поместился под столешницу полностью и получил по спине всей массой шкафа. На цыпочки б волн встал, но выпрямится не смог, только разбросал с себя книги и вышел. Приливом ласкался к луне бы, умываясь и осматривая ссадину на лбу в зеркало. Шкаф остался полулежать на столе.
Я понимаю, ребята-дядьки. Не выдержали такой моей пассивной позиции. Надо жечь. Надо глаголом. Согласен. У нас пока по хребту не получишь, мотивация не оформляется в реальную работу. Я запишу всё это, ребята-дядьки. Я вам запишу и покажу. Про моё летнее путешествие, про жар этот внешний, который никаким холодом внутреннего равнодушия не унять. Я вам напишу про всю вырождюпонь, что караулит меня на улице, про победу эту великую и очередную, про загаженную мусором луну, про дрянь, про то, что свободно говоришь только в закрытом коттедже в закрытом посёлке в закрытой стране с закрытым ртом. Про двадцать девять и про тридцать один. Вам всё запишу и покажу. Простыми словами, простыми числами. Становитесь на полки, ребята-дядьки. Сейчас лицо от крови умою и начну писать. Это нужно записать. Хотя бы для того, чтобы когда жар закончится и аномалия встанет на место, никто не сомневался, что были другие, были мнения, были люди у шкафа. В урну полетел кусок окровавленной туалетной бумаги. Я не торопился возвращаться и поднимать шкаф. Присел на ступеньку, ведущую наверх. Пёс перевернулся в коридоре на другой бок. Какая-то последняя книжка шмякнулась о пол в кабинете и наступила тишина. Она всегда была здесь со мной, но теперь особенно мне будет нужна чтобы находить слова для правильных мыслей в правильный текст.
Та осень
– Мама, Вок! Смотри! Это Вок!
– Это собака.
– Нет! Это вок! Смотри, мама! Вок!
– Это собака.
Мы с «это собака» выходим из подъезда, проходим виноватой полутрусцой мимо дымящей мамаши с девочкой в розовых плащике и шапочке. Сапоги сиреневые, будто из другого набора. Может мама не различает цвета, а может скидка. Сиреневые, но высокие, достаточные для бегания по лужам. Девочка показывает пальцем на пса и хочет сказать что-то ещё. То ли ветер переменился, и мы не слышим её слов, то ли уже достаточно отбежали от входа, то ли розово-сиреневая девочка ничего так и не сказала. Нам в спины смотрит только её маленький палец. Мы удивили её. Мы – другие. Девочка тычет и смотрит нам в след. У неё это одна из первых осеней. Мы же прожили уже достаточно, нам есть с чем сравнивать эту конкретную осень. И она иная. Ускоряемся, почти бежим к лесу. Только преодолев около километра, оказавшись в дали от девочек, мам и прочих людей, переходим на шаг. Особый осенний шаг по лесному ковру, что вздыбился, взъерошился и встал в один день против шерсти, против тонкой подошвы, против всякого человеческого шага. Пол леса охотно принимает только собачьи мягкие шаги, но не человечьи. Последние он помечает глубокими следами в свежеупавшей листве, заливает след водой, бросает под ноги ветки, те, что не попали по лицу, те, что не порвали куртку. Стены леса облезлые и блёклые как многослойный век обоев в старом питерском доме из которого так и не сделали филиал Эрмитажа. Потолок леса дырявый, как сарай на станции Вышний Волочек… Как марлевый отечественный бинт, что невозможно разрезать, а только порвать, с дырками сквозь которые сколько не мотай слоёв, рана видна. Всеми бинтами всех аптечек не закрыть прорехи в лесном массиве, в этом небе, что больше не скрыто за кронами.
Под ногами паззл из листьев. Кто-то, кто? Белка, например, бежала-бежала и перевернула коробку с кусочками загадки, с летними объедками, с коллекцией купюр. Упали листья-паззлы, перемешались на полу леса. Ромбовидные берёзовые и осиновые, округлые с острым кончиком орешниковые, ажурные дубовые, фрактальные кленовые, толстые варежки вяза. Случайным южанином пикирует вниз пятерня каштана. Паззлы лежат ко мне то красивой цветной стороной, то одинаковой прожилисто-жухлой, цвета мокрого картона. С обратной некрасивой стороны все листья похожи. Умирают напластанные один на один, перемежаясь всеми оттенками рыжего и коричневого, местами зелёного и жёлтого, но реже. Дождь сваливает все оттенки к коричневому. Будь ты хоть дважды зеленый утром, цвет мокрого картона – твой дневной наряд. Гниль забирается на паззлы, затемняет фасадную сторону, оголяет жилы и объедает края листьев. От иных остались только непропорционально долгие ножки. Словно был это не березовый скидух, а царское кленовое опахало. Перешагиваю одни и давлю тут же другие. Пёс, он же Вок, не смотрит под ноги, изредка на меня и на сумочку с вкусняшками. Не смотрит на листья, что почти не задевает, не мнёт. Это занятие для людей. Нет, белке не под силу разбросать столько коробок с фантиками-купюрами. Стадо белок? Стая, арава, ватага, когорта, банда-команда белок? Белки такие же жертвы осени, как и лист орешника. Запасы заканчиваются. Зиму переживёт половина белок. Умрут от бескормицы и холода. Две зимы не переживает почти ни одна белка. Три зимы не переживает никто. К чему тратить силы на разбрасывание паззлов. У белок своих дел полное колесо.
Листья занимают всю голову, невозможно оторваться от них, забываешь, что выгуливаешь собаку. Они как карточки со словами. Когда учишь английский можно использовать метод карточек. Слово – квадратик. Перевернул, а там перевод. Рассыпал, собрал, перемешал, поднимай и учи. Только листья – карточки с незнакомым языком, с переводом с незнакомого на чужой. С мёртвого на инопланетный. Со звериного на ботанический. Мне не дано выучить ни один из них. Только топтать. Но пара слов читается сквозь мелкий колкий дождик. Осень. Гибель. Конец. Листья как пятнистая форма на упавших в канавы, в колеи, заполненные водой и керосином. Хаки? Что за слово нерусское? Как выкашливание мокроты, как лай сторожевой псины, как скрежет поворачивающейся железной бандуры. Это хаки? Нет, не слышал, здесь не хаки, здесь просто гниль и осенняя жатва всего живого.