18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владислав Кузнецов – Сидовы сказки (страница 12)

18

В ответ — вздох. Барабанящие по столу пальцы.

— Как-то я это не так видела… Ну что мне охота-рыбалка? Я к мамке ехала, к отцу. И что? Нет, не верю…

Жандарм улыбался. И тогда, когда докторова коляска увезла гостью в Затинье — тоже. Неделю спустя на вокзале снова пили чай, пока телеграфист стучал в губернию, чтобы забронировали первоклассный литер на венский экспресс. Да-да, одноместный. Да, на Грибовку. Нет, не ошибка!

— Вы были правы… Все так, как вы сказали, а я так не могу.

Расстроенной Горбунова не казалась. Легкий человек.

— Неужели вы сдались?

Ее благородие покачала головой.

— Русские не сдаются. Но и смотреть, как отец с братьями передо мной шапку ломают, я не могу. А встать на равную ногу с мужиком… Честней — пулю в лоб. Сами догадываетесь, чем такая привычка может закончиться в походе, рядышком с сотней-тремя-пятью мужиков-срочников?

Жандарм кивнул. Чего тут не понять. Одно из тех самых «не». «Если не ляжет под мужчину».

— И что теперь делать будете? — поинтересовался.

— Письма, — улыбнулась Горбунова, — писать. Письма — можно. Только я теперь буду знать, что их всем миром читают.

Крысов разогнул лазоревые плечи. Прокашлялся.

— Знаю, — махнула рукой корабельная певица, — теперь вам эту мужицкую инициативу пресечь, что чихнуть. Только… не надо. Пусть люди слушают.

— И что заставило вас поменять мнение?

— Люди. Пришли, поклонились, поговорили по-доброму. Учительница, Вера Степановна — я к ней три зимы бегала — тоже слово за мир замолвила. Мол, язык у маленьких, что мои письма слушают, ясней и правильней… Собственно, все.

И правда — все. Только второй раз за год на станции Грибовка остановилась «Стрела», и усатый проводник торопливо затаскивал чемоданы ее затинского благородия в синий вагон. Жизнь вернулась в привычное русло. Только письма, залетными райскими птицами, прилетали в Затинье, пели песни о зеленом солнышке Николиной земли, о рыжих, как лепесин заморский, светилах Дальнего Валлиса и Нова-Британии. О невиданных рыбах, гадах и зверях да о русской молодецкой удали.

А потом была война, и письма приходить перестали.

Лувийский сфинкс

Лето, за окнами светлый день, но очаг в комнате горит, прогоняет сырость и радует старые кости. Человек завернулся в багряный плащ — грозный с виду, на ощупь мягкий и уютный. Вот кресло — не очень удобное: как ни придвигай к очагу, а чтобы погреть руки, приходится наклониться. Сфинксу проще. Старый лев лежит на боку, упёр подушечки лап в горячие камни и блаженствует. Огромная человеческая голова щурится совершенно по-кошачьи. Серебристая шерсть разметалась по полу белым огнём.

Взгляд человека привычно ищет в ней золотые волоски. Один есть! И ещё!

Старое храмовое поверье: сфинксы уходят, когда на шкуре не остаётся золота. Ни волосочка.

— Не дождёшься, — ворчит сфинкс. — Ты — не дождёшься, но рядом с тем, кто тебя сменит, пойдёт другой.

Он улыбается.

Слова звучат не по-гречески, не по-оскански. Мёртвый язык забытого людьми царства льётся из горла сфинкса медовым напитком. Сейчас во всём городе его понимают двое, сфинкс и человек. Увы, во дворцах стены с ушами, потому имена не звучат даже на старом языке. Глаз у стен этой комнаты нет, иначе сфинкс не позволил бы себе улыбку. Чуть изогнутые губы лучше, чем названное имя, говорят, кто именно пойдёт рядом с новыми владыками Сагарии.

— До окончания перемирия ещё три года, — говорит человек, — а мы готовы. Мы так готовы, что, да простит нас царица небесная, не хватает лишь её пришествия.

Сфинксу не хочется гнуть слишком жёсткую шею — потому он превращает улыбку в ухмылку.

— Неужели ты думаешь, что нам эти три года кто-то даст?

Человек молчит. Ни слова, ни жеста. Он привык размышлять, не выдавая течения мысли шпионам и интриганам. Здесь и сейчас рядом никого, кроме наставника и друга, но привычка давно стала натурой.

— Я думал, что строю дом, — сказал он, наконец, — а вырастил розу. Не успеешь надышаться, а уже отцвела.

Сфинкс вздохнул и придвинул лапы вплотную к языкам пламени. Ещё немного — и завоняет палёной шерстью.

— Мы успеем. Нам много не надо. Повеселимся напоследок! Чем мы хуже Селевка с Лисимахом? Они после Александра, мы после Пирра… А вот Птолемей помер сам. Всегда был скучным старикашкой, даже в молодости, и страну себе оторвал такую же.

Гелен помнит рассказы отца: какими они были, учителя Пирра Великого, полководцы Александра. Он прожил много лет, прежде чем понял, почему отец иной раз приговаривал, что Птолемей Лагид казался людям самым умным, а Селевк Победоносец — был таковым на деле.

— Ты собирался меня пережить, — напомнил человек.

— Не больше, чем Селевк Лисимаха, — сфинкс отмахнулся лапой. — Я устал быть голосом мёртвого народа, Гелен. Устал стоять за правым плечом, говорить так, чтобы ни к чему не подтолкнуть, ничего не потребовать — только напоминать об ошибках тех, кого нет. О глупости людей и сфинксов, потерявших великую страну.

Он смолк. Гелен подождал немного, потом поторопил.

— Договаривай.

— Мне надоело оставлять вам, людям, всю работу.

— И всю славу, — прибавил Гелен.

— А вот вам хрен, — сфинкс снова ухмыляется. — Я возьму свою долю, на пару песен. Не обеднеешь.

— Сразу видно, что в молодости ты переслушал Гомера. Что песни? Я рассчитываю на полноценные тома исторических сочинений.

— У моего народа были библиотеки, забитые подробными хрониками, но всё, что о нём помнят — несколько строк из "Илиады".

Они спорят ни о чём. Царь сагарийцев и самнитов Гелен и Первый сфинкс храма Геры Сагарийской празднуют окончание бесконечной работы — даже для львинолапого долгой.

У царя Гелена труд подготовки ко второй великой войне занял всю жизнь. У Первого сфинкса — его серебряный век, драгоценные годы мудрости, время седой шкуры.

Город, страна и народ вокруг — творение Гелена. Сфинкс только советовал, и никогда не настаивал на своём мнении, даже если глупый человек в пурпуровой повязке делал по-своему. Даже когда было ясно, что скоро незадачливый правитель будет локти кусать и исправлять ошибку слезами, потом и кровью, своими и своих людей. Молотобойцев при кузнеце, которые лупят, куда указал мастер, но не знают, почему нужно бить именно туда.

Потому Первый сфинкс, который старше и царства и города, есть единственный друг царя. Все остальные могут быть ему дороги, но спиной Гелен повернётся только к львинолапому старику. Что говорить — он даже выучил лувийский, чтобы чудовищу было с кем побеседовать на родном языке. Тень родной речи сфинкса ещё жива в горах Малой Азии, и сфинкс, бывало, уходил пообщаться с дикими горцами-исаврами — у них не осталось слов, чтобы говорить о философии, государственном управлении или сложном ремесле вроде литья бронзы, но обсудить вкус жареного мяса и правильную подрезку роз — возможно. Ещё, говорит старый друг, горцы почти правильно выговаривают его настоящее имя. Перевирают всего три слога из семи. Они здоровый, грубый и дикий народ…

— Одичавший, — уточняет сфинкс.

Гелен кивает. О том, почему сфинкс не стал, как большинство его сородичей, пытаться поднять осколки прежней страны, а подался на чужбину, говорено-переговорено. Сфинкса об этом спрашивал всякий правитель Сагариса, а их за последние четыре века сменилось немало. "Они недостаточно забыли", — вот что говорил сфинкс. Все эти столетия — один ответ. Так может, поменять вопрос?

— Теперь-то исавры довольно одичали? — спросил Гелен.

И сфинкс ответил.

— В самый раз, — сказал он. — Они уже не помнят ни былого величия, ни былых ошибок — но, несмотря на свою грубость, умеют держать слово и ухаживать за розами. Там, в горах, выживают самые простые и невзрачные, но и они требуют заботы. Если мы с тобой ошиблись, будет с кем начать сначала.

Он не уточняет, кому. Царь прекрасно помнит, кто в Сагарисе, кроме него, знает лувийский язык.

Не хотелось бы, чтобы он по-настоящему пригодился — потому сфинкс и царь готовили страну и народ к лихолетью долго и старательно. Можно было бы сказать, что преобразование страны отняло у царя всю жизнь, но вышло бы враньё. Гелену нравилось не просто править государством, а творить. Лепить из людей царство, как гончар создаёт из глины амфору. Большой её сделал Пирр, а его сын Гелен — сильной, соразмерной в своих частях, и целесообразной. Красивой, как хищный зверь.

— Я вот подумал… — говорит Гелен.

— В который раз за все эти годы?

— Неважно… Я вспомнил диалоги Платона и труды Аристотеля. Ведь оба пришли бы в ужас от того, что я сделал из обычного, в общем-то, греческого государства. Да мне самому, как вдумаюсь, страшно! Суди сам: народа, в их понимании, у нас вообще нет. Есть презренные ремесленники и подёнщики, которые не могут купить доспех, не могут на досуге предаваться размышлениям о философии. Это наша пехота. Она такая нищая, что я оплачиваю из казны не только доспехи, но и дни воинских тренировок. Это уродливые от вечных трудов люди, которым стыдно раздеться в гимнасии.

— Зато их много, они достаточно обучены, и руки у них достаточно крепки, чтобы держать копьё. Или весло, если призвать во флот.

— А наша конница? Где блестящие аристократы, владельцы земель, с дохода от которых можно купить и прокормить коня? У нас пастухи, у которых нет своей земли, а есть право выпаса и право прогона. Ноги у них кривые, по форме лошадиного брюха. Они проводят жизнь в дороге, их грубая кожа не умащена маслом, а иссечена дождём и ветром. Живут они в постоянном страхе перед набегом других таких же.