Владислав Колмаков – Тихий океан (страница 29)
„А я не камень! И мне плевать, что там у кого и с кем пошло боком. Мы работаем или где?!“
Но сегодня что-то не задалось практически с самого начала. Как-то сразу взяло и пошло „не в ту степь“. Хоть волком вой, но ощущение „неправильности“ буквально висело в воздухе и сильно, хотя пока еще и не смертельно, отравляло атмосферу репетиции.
– Ты знаешь, – сказал, наконец, Виктор. – Вроде бы неплохо, но чего-то не хватает. И я, кажется, знаю, чего именно. У тебя парижское произношение! Получается слишком мягко, понимаешь? А нам нужно… Я думаю, нужно добавить экспрессии, провинциального грассирования. Олег вроде говорил, ты здорово изображала Мирей Матье? Может, попробуешь?!
Как ни странно, Жаннет не стала спорить, посмотрела сквозь ресницы, докурила сигарету – „Тоже мне певица!“ – и усилила „р-р“, нажав от всей души. Повторили еще раз целиком. И еще раз. После чего явно уже Татьяна, перейдя на русский и совершенно другим тоном, заявила:
– Все, мон шер! Достаточно на сегодня. Я уже никакая. И потом нельзя перегружать связки, тем более нетренированные!
Виктор несколько опешил. Переходы „настроения ее личностей“ могли поставить в тупик кого угодно. Но, взглянув на часы, кивнул, соглашаясь – полтора часа улетело, и не заметили.
– Хорошо. Давай тогда над образом поработаем.
И началось.
Репетиция продолжалась уже пятый час. Заглянувшую с полчаса назад экономку они синхронно, почти хором шуганули так, что непричастную к их проблемам пожилую бельгийку словно ветром сдуло. Судя по тому, что их больше никто не беспокоил, мадам Клавье запретила заходить в „музыкальный салон“ кому бы то ни было. Во избежание, так сказать. И была права. Паны дерутся, у холопов чубы трещат, не так ли?
– Вот так. Взгляд в зал. Нет, не на кресла и ряды. Поверх голов на дальнюю точку. Представь, что перед тобой кирпичная стена. Глухая кирпичная стена. Красный кирпич. Серые швы раствора. Рассматривай, изучай ее и одновременно пой, нет, просто проговаривай слова…
Ну, казалось бы, что здесь не так? Простые истины. Сермяжная правда сценического искусства… Но нет. Куда там! Жаннет устала и не хотела это скрывать, по крайней мере, от Виктора. Наоборот, на Виктора-то как раз и должно было обрушиться накопленное за утренние часы раздражение.
– Мосье Руа, чем это вы мне морочите голову? – в ее нарочито спокойную речь вплелись не то чтобы истерические, но какие-то откровенно стервозные нотки. – Уж не возомнили ли вы себя, часом, Станиславским и Немировичем-Данченко? Система Руа… Не звучит! Самого
– Не верю!
– О! – ну он ведь тоже не вчера родился и „замужем не первый год“. – Какие мы слова, оказывается, знаем! Сергеевич он, мадемуазель, Константин Сергеевич! – Федорчука слегка мутило и поколачивало от усталости и еле сдерживаемого раздражения, которое вольно или невольно выплескивалось вместе со словами, несмотря на все усилия сдержаться.
– Веником убиться… умереть – не встать. Система принадлежит режиссеру Станиславскому. Но к нам она, мадемуазель, никакого отношения не имеет, даже если бы принадлежала востоковеду Алексееву, сиречь режиссеру Станиславскому, толку от нее в пении все равно с гулькин хрен. А у нас именно что певческая сцена. И тут не то, что там! – в сущности, он говорил правильные вещи, но, к сожалению, к ним примешивалось слишком много эмоций – его и ее – чтобы она его услышала.
– В обычной жизни, мадемуазель, вы ужасно привлекательны и раскованы. Просто красотка кабаре и звезда шантана. Но как только становитесь к роялю – все. Туши свет. Съежится вся, скукожится, задеревенеет – хошь пили, а хошь строгай.
„Тоже устал, – поняла Татьяна, – и в чем-то прав, но…“
Но ее несло точно так же, как и его.
– Мне что, сплясать для вящего эффекта? – вообще-то он ее ни о чем подобном не просил, даже напротив, но, начав „во здравие“, не могла уже остановиться.
– Хочешь, „цыганочку“ сбацаю? – „Жаннет“ повела плечами и развернутой
– Или ты танец живота предпочтешь? – и она показала ему, что может и так.
„Эк его!“ – к кому она обращалась? Был ли это риторический вопрос, или она уже смирилась со вполне шизофреническим симбиозом зрелой москвички и сопливой парижанки?
А его действительно проняло, но не тот Федорчук человек, чтобы поддаться. Ни демонстрация силы, ни лесть, ни такие вот провокации ожидаемого эффекта не вызывали. Но и без ответа не оставались.
– Угу, – кивнул Виктор мрачно, вполне оценив силу воздействия женских чар. – Тоже мне Мата Хари, или кто там танцевал в шантане? Хочешь эффект усилить? Тогда не размахивай руками. Плавный еле заметный жест, поворот ладони… раскрытую ладонь к груди, – он совершенно неожиданно для нее снова заговорил ровным, ну почти ровным, голосом, нейтральным, насколько мог, тоном.
– Вспомни, Жаннет,
– В зале могут быть слепые, но я точно знаю, глухих там не будет. Эмоция должна передаваться по возможности только голосом, жест идет от недостатка эмоциональной составляющей в пении. Так написано во всех книгах. В конце концов – чему тебя учили в Москве?
„Бог мой! – поняла вдруг Татьяна, наблюдая за Федорчуком из глубины глаз Жаннет. – Он же опять забыл сколько мне лет!“
И мысль эта, как ни странно, сначала заставила ее „покраснеть“, но не внешне, разумеется, а где-то там, внутри себя, где она виртуозно прятала теперь от окружающего мира все, что этому миру знать о ней не полагалось. Итак, Татьяна подумала, затем „покраснела“ и смутилась, заметила свое смущение и не на шутку разозлилась. А злость – это такое скверное чувство, что даже когда злишься на себя, выливаешь ее на кого-нибудь, кто первым подставится. Здесь и сейчас, впрочем, и выбирать было не из кого.
– Между прочим, меня учили классическому „бельканто“, – гордо и, с точки зрения Виктора, несколько комично вздернув подбородок, ответила Жаннет. – А у тебя что, милый? Три класса и два коридора Мухосранской музыкальной школы по классу балалайки? Паганини трехструнный!
– Вообще-то я… – разумеется, он чуть не повелся. Хотел сказать, что родился и вырос в Ленинграде, а не абы где, но чуть это чуть и есть. Не повелся, хотя и рассвирепел.
– Петь тебя учили! Голос ставили! – собственный голос Виктора приобрел какое-то змеиное звучание, хотя предполагалось быть всего лишь вкрадчивым. Его сарказм не находил выхода в привычной „мужской“ лексике и компенсировал это обстоятельство изменением тональности.
– Так иди на радио, диктором, со своим поставленным голосом. Там можешь личиком играть и „образок лепить“ перед микрофоном, – он не удержался и вернул „шпильку“ – хоть до посинения.
– И пойду! – на самом деле, идея была здравая. Нет, не диктором, конечно, но вот про радио и, может быть, даже кино следовало подумать.
Ну, она ведь не просто так карьеру в своей фирме сделала. И то, что „осела“ на кадрах, так то был компромисс между деньгами, рисками и трезвым пониманием сложившейся в руководстве компании иерархии. Качества, без которых топ-менеджер состояться не может, у Татьяны вполне присутствовали. И если она об этом на время забыла, так это было всего лишь „похмелье“ после „переноса“. Но после того как Олег ей это перед поездкой в „домик в деревне“ весьма грамотно разъяснил, она в себя снова поверила, а поверив, приняла к сведению. Проблема в том, что опыт этот совершенно не подходил к освоению искусства вокала.
– И пойду! Только бы тебя не видеть! – заявила она, ярясь и скандаля одной стороной своей натуры, скажем так, французской, и, обдумывая „богатую“ идею, другой. – Надоел хуже горькой редьки! Мужлан! Хам и фанфарон! – все три эпитета, что называется, мимо кассы, но когда это логика правила в „семейных сценах“, а сцена получалась вполне семейная.
– Только ума и хватает, что тонкую артистическую натуру по адресу „на“ послать.
– Куда я тебя послал? – от такой несправедливости Федорчук буквально „взвился“, разом забыв обо всех взятых на себя обязательствах. – Еще не послал ни разу. Но если пошлю, ты не пойдешь, а побежишь! – и добавил, вздохнув: – А я впереди побегу, дорогу показывать. И кое-кто меня пенделями подгонять будет. И поделом.
– Душераздирающее зрелище, – голосом ослика Иа прокомментировала Жаннет. – С удовольствием погляжу на это… – но Татьяна уже „натягивала удила“. – И даже поучаствую. Хотя боюсь, не протолкнуться будет среди других претендентов…
Откровенно говоря, настроение у Виктора было такое, что он с удовольствием сейчас полаялся бы с кем-нибудь, что называется „до рукомашества“. Но с Таней ссориться очень не хотелось. По многим причинам. И, наступив на горло собственной песне, решил это дело тихо слить.