реклама
Бургер менюБургер меню

Владислав Ходасевич – Стихотворения (страница 2)

18
‹…› Помнишь ли, как просто мы любили, Как мы были счастливы вдвоем? Ах, Эдмонд, мне снятся и в могиле Наша нива, речка, роща, дом! ‹…› Средь живых ищи живого счастья, Сей и жни в наследственных полях. Я тебя земной любила страстью, Я тебе земных желаю благ.

Другое дело, что эта смиренная идиллия была чужда личности и дару Ходасевича. За приятием «земного счастья» неминуемо следовала антитеза:

‹…› Смешны мне бедные волненья Любви невинной и простой. Господь нам не дал примиренья С своей цветущею землей. Мы дышим легче и свободней Не там, где есть сосновый лес, Но древним мраком преисподней Иль горним воздухом небес.

Так начался тот спор между двумя правдами – «человеческим» измерением, человеческим счастьем и долгом, и – с другой стороны – устремлением к исключительному и гибельному, спор, под знаком которого прошло все зрелое творчество поэта.

Между тем началась война. Ходасевич, как и все, не избежал «патриотического подъема». Его не особо вдохновлял пафос побед и завоеваний – но ему казалось, что война выведет общество из спячки, заставит его отказаться от пустяковых интересов, обратиться к коренному, главному. 15 декабря 1914 он пишет писателю Георгию Чулкову, своему шурину:

«…Все стало серьезнее и спокойнее. Политических сплетен мало, верят им совсем плохо. Москва покрыта лазаретами. Лечат раненых и жертвуют денег, белья, всяких припасов много, делают это охотно и без вычур. Удивительнее всего, что жертвы эти доходят до тех, кому предназначены. Поэтому дышится в известном смысле приятней и легче, чем это было до войны.

Вопросы пола, Оскар Уайльд и все такое – разом куда-то пропали. Ах, как от этого стало лучше! У барышень милые, простые лица, все они продают цветки, флажки, значки и жетоны в пользу раненых, а не дунканируют. Студенты идут в санитары, тоже торгуют, даже учатся – а не стоят по суткам перед кассой Художественного театра».

Сам Ходасевич призван не был по состоянию здоровья. В 1916 году после травмы у него диагностировали туберкулез позвоночника, и все лето он лечился в Крыму (часть времени – в Коктебеле, в знаменитом доме Максимилиана Волошина, в компании Мандельштама и других людей искусства). В этот период он активно участвует в работе над антологиями поэзии народов Российской империи, которые готовят столичные интеллектуалы. С подстрочника он переводит армянские, латышские, особенно много – еврейские стихи. Внук Якова Брафмана стал одним из редакторов антологии еврейской поэзии на иврите, а уже позднее, в 1923 году, его переводы с этого языка вышли отдельной книгой. В еврейской поэзии его привлекает отсутствие суетности, сосредоточенность на глубинном, вечном. Дружеский круг его в эти годы наряду с Андреем Белым составляют писатель Борис Садовской и пушкинист (и мыслитель) Михаил Гершензон.

Ходасевич – как практически вся интеллигенция – приветствовал Февральскую революцию. Более того, он поначалу скорее сочувственно воспринял октябрьский переворот и приход к власти большевиков. 3 апреля 1919 года он писал Садовскому:

«Что жизнь надобно перестроить, Вы согласны. До нашего времени перестройка, от Петра до Витте, шла сверху. Большевики поставили историю вверх ногами: наверху оказалось то, что было в самом низу, подвал стал чердаком, и перестройка снова пошла сверху: диктатура пролетариата. Если Вам не нравится диктатура помещиков и не нравится диктатура рабочего, то, извините, что же Вам будет по сердцу? Уж не диктатура ли бельэтажа? Меня от нее тошнит и рвет желчью. ‹…› Я понял бы Вас, если б Вы мечтали о реставрации. Поймите и Вы меня, в конце концов приверженного к Совдепии. Я не пойду в коммунисты сейчас, ибо это выгодно, а потому подло, но не ручаюсь, что не пойду, если это станет рискованно».

Собственная жизнь Ходасевича в первые послереволюционные годы была трудной. Литературный труд в условиях военного коммунизма прокормить не мог. Ходасевичу пришлось служить секретарем третейского суда при комиссариате труда Московской области; позже его службы были все-таки связаны с его литературной деятельностью – он заведовал московской Книжной палатой, состоял экспертом в театральном отделе Наркомпроса, читал лекции о Пушкине в Пролеткульте, заведовал московским отделом основанного Горьким и располагавшегося в Петрограде издательства «Всемирная литература». Он перенес тяжелую «испанку», из-за жизненных тягот обострилась его хроническая болезнь – фурункулез. Тем не менее он находит силы на интенсивное поэтическое творчество.

В 1920 году первым изданием выходил третья книга Ходасевича – «Путем зерна». В нее вошли и стихи последних предреволюционных лет, написанные в дни революции и гражданской войны. Поэт воспринимает происходящее со сложной смесью тревоги, ужаса и поэтического волнения. Эти чувства пронизывают вошедшие в книгу лиро-эпические стихотворения, написанные белым пятистопным ямбом – «2 ноября», «Обезьяна», «Дом»:

…К чему таиться? Сердце человечье Играет, как проснувшийся младенец, Когда война, иль мор, или мятеж Вдруг налетят и землю сотрясают; Тут разверзаются, как небо, времена — И человек душой неутолимой Бросается в желанную пучину. ‹…›

С идиллией «Счастливого домика» покончено. Еще в предреволюционных стихах Ходасевич мечтает о «преображении» мира. Преображение пошло странным и страшным путем, но поэт в конечном итоге оптимистичен:

‹…› И ты, моя страна, и ты, ее народ, Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, — Затем, что мудрость нам единая дана: Всему живущему идти путем зерна.

В ноябре того же 1920 года Ходасевич с семьей по предложению Горького уезжает в Петроград и вскоре поселяется в Доме искусств – писательском общежитии-клубе в бывшем дворце Елисеевых на углу Мойки, Невского проспекта и Большой Морской улицы. Соседями его оказываются Гумилев и Мандельштам. На некоторое время он даже становится членом возрожденного Гумилевым после долгого перерыва Цеха поэтов, хотя отношения Ходасевича с акмеистами остаются сложными.

Именно в опустошенном Гражданской войной, лишь к концу 1921 года начавшем медленно оживать Петербурге-Петрограде начинаются блестящий расцвет таланта Ходасевича и его слава. Слава, которую сам, чуть иронически, так описывал годы спустя:

‹…› Смотрели на меня – и забывали Клокочущие чайники свои; На печках валенки сгорали; Все слушали стихи мои. ‹…›

В стихах начала 1920-х годов Ходасевич окончательно отказывается от той присяги «малому и простому», которую готов был принести в дни «Счастливого домика». Теперь он устремлен в иные миры – не всегда светлые, иногда грозные. На фоне лишений Гражданской войны его отношение к обыденным жизненным тревогам и радостям становится то брезгливым, то провокативно-разрушительным. Он одержим апокалиптическими фантазиями:

Все жду: кого-нибудь задавит Взбесившийся автомобиль, Зевака бледный окровавит Торцовую сухую пыль. И с этого пойдет, начнется: Раскачка, выворот, беда, Звезда на землю оборвется, И станет горькою вода. Прервутся сны, что душу душат. Начнется все, чего хочу, И солнце ангелы потушат, Как утром – лишнюю свечу.

Поэт в этом мире – носитель несоразмерных человеческому сознанию откровений, почти непосильных для его собственной житейской малости, а в «невинный» мир несущих не только музыку, но и «дыхание распада». В минуты вдохновения он преображается: