Владислав Бахревский – Царская карусель. Мундир и фрак Жуковского (страница 21)
– Не менее десяти.
– В сотый раз прочтешь, а сердце будет биться, словно впервой чудо сие открыл: «О, Руская земле! Уже за шеломянемъ еси! Длъго ночь мркнетъ. Заря светъ запала, мъгла поля покрыла. Щекотъ славил успе; говор галичь убуди. Русичи великая поля чрьлеными щиты прегородиша, ищучи себе чти, а князю – славы». – Будто на скрижалях писано!
– Жуковский подумывает сделать перевод «Слова», – сказал Андрей.
– Желание весьма похвальное. Всякий русский пиит должен сделать, хотя бы для самого себя, перевод «Слова». Се – профессор, коему равных нет. «Слово» учит видеть, а не скользить очесами вокруг себя. Учит слышать. Нам ведь постоянно долбит свое внутренний голос, а надобно слышать, что в мире делается… «Уже бо беды его пасетъ птицъ по дубию; влъци грозу въсрожатъ по яругамъ; орли клектомъ на кости звери зовутъ; лисици брешутъ на чръленыя щиты».
– Иван Иванович, что до точности слова в стихах, то вы и сами мастер первейший! – сказал Жуковский.
Дмитриев глянул быстро, остро.
– Льстишь старику?
– А вспомнить хотя бы, как у вас о поэтах современных сказано:
Всё в точку.
прочитал Блудов, сияя глазами, – Ни единого лишнего слова! Колет, длинные сапоги – эпоха! А дрожащая чашка с чаем?!
– Какие же вы молодцы! – возрадовался Дмитриев. – Вы же совсем зеленые отрочата, но проникли в саму суть поэзии!
Кликнул слугу, велел подать вина и кофею. Ходил по кабинету порозовевший, ворот на рубахе расстегнул. Ивану Ивановичу было чуть за сорок, но – он казался гостям самой историей. Головой вдруг тряхнул:
– Должно быть, чародей наш Ломоносов добыл для русской поэзии семимильные сапоги. Позавчера благозвучный Сумароков, вчера громовержец Державин, но ведь Карамзин-то уже не сегодняшний день! Сегодняшний день поэзии нашей – это вы, господа!.. Вы превознесли мою точность в слове. Се дар нашего поколения – вашему. Точное слово, по Божьей милости, внедряется в русский стих. Хотя бы тот же Клушин, слывущий заурядным:
Безыскусно вроде бы – да капитан как на картине. Вот он, весь! А с ним и большинство дворянства нашего.
Слуга ставил на стол чашки для кофе, бутылки, бокалы и, наконец, поднос с закусками, поднос с калачами.
– Люблю московские калачики! – Иван Иванович поднял бокал. – За нашу любовь и преданность русскому слову.
Выпили здравицу Державину, Карамзину.
– Иван Иванович! – спросил Андрей Тургенев. – Говорят, вы чудом спаслись от гнева императора Павла.
– Придумают – чудо! Божья милость! Да ведь и гнева-то не было. Получивши капитанский чин в последний год царствования матушки Екатерины, я тотчас взял отпуск, с твердым намерением выйти в отставку. И вдруг шестое ноября! Прискакал в Петербург и, зная уже о множестве перемен в гвардии, среди высшего чиновничества, тотчас и подал прошение на высочайшее имя об увольнении от службы. Прождал всего две недели. Получаю жданное, да с благословением! Чин полковника, право ношения нового мундира, стало быть, немецкого. Большинство капитанов капитанами и увольняли или же надворными советниками. От радости решил я представиться императору, благодарить. И на тебе! В самое Рождество является ко мне полицмейстер Чулков с приглашением к Их Величеству, а в сенях часовой: стало быть, арест. Надел я мундир полковничий, впервой, и поскакали. Привели нас к императору вместе с Лихачёвым, другом моим, штабс-капитаном. Вводят прямо в кабинет, а там все высшие вельможи, все генералы. Павел Петрович указал нам место против себя и достает письмо из своей шляпы. На столе. «Сие письмо, – говорит, – оставлено неизвестным человеком будочнику. В письме извещается, будто полковник Дмитриев и штабс-капитан Лихачев умышляют на мою жизнь. Слушайте!» Прочитал письмо и показывает на Архарова: «Отдаю вас в руки военному губернатору, коему поручил отыскать доносителя. Мне приятно думать, что все это клевета, но не могу оставить такого случая без уважения. Государь такой же человек, как и все, он может иметь слабости и пороки, но я так еще мало царствую, что едва ли мог успеть сделать кому-либо какое зло».
Бог не оставил нас. Клеветника, слугу брата Лихачева, сыскали на другой уже день. Павел Петрович к руке допустил и сам нас поцеловал. Меня так и словцом удостоил: «Твое имя, Дмитриев, давно мною затвержено. Кажется, без ошибки могу сказать, сколько раз ты был в Адмиралтействе на карауле. Бывало, когда ни получу рапорт: всё Дмитриев или Лецано». Ну а кончилось тем, что я удостоился места за обер-прокурорским столом в Сенате, а после коронации звания товарища министра в Департаменте удельных имений… Такова она, правда, о моих бедах при Павле Петровиче.
– Ах, как же я сердился на Хераскова за его «Царя», – признался Андрей. – Хвалы Павлу Петровичу казались мне благословением тирании. Все эти жуткие указы, все эти полосатые будки, шлагбаумы, перегородившие город. Все эти вахт-вахтеры с их ором: пробило девять часов, пробило десять! Гасите огонь! Запирайте ворота! Ложитесь спать! А указ – обедать всем в час дня?! Вас я люблю, Иван Иванович! Но тот же Державин! Славил Екатерину, славил Павла, ныне катает оды Александру!
Дмитриев рассмеялся.
– За иную хвальбу пиитов жаловали генеральскими чинами, табакерками с алмазами, деревеньками… Есть у меня стишата «На случай од, сочиненных в Москве в коронацию».
– И себя не пощадили! – удивился Блудов.
– Да ведь я такой же!
За кофе гости стали просить Ивана Ивановича почитать новые, еще никому не ведомые стихи.
– Редко ныне Муза меня посещает, – признался поэт. – Видно, от чиновничьей службы никак не отойду. За весь нынешний год сочинил басню «Петух, Кот и Мышонок» да сказку про царя и двух пастухов. Прочту прошлогоднее:
Улыбнулся. Взял со стола «Слово о полку Игореве» и подал Жуковскому:
– С самого начала давай!
А когда уже прощались, вдруг прочитал, положа руки на плечи Василия Андреевича: