Владислав Бахревский – Морозовская стачка (страница 2)
— Как дела с изобретением? — спросил государь своего благодушного генерала.
— Готово.
— Показывай.
— Оно при мне.
— Не вижу.
— Гляди лучше.
Они были на «ты» со времен Балканской кампании.
— Не вижу.
Черевин довольно захохотал, нагнулся и достал из-за голенища сдавленную с боков фляжку. Государь отвинтил крышку, понюхал, крякнул и вернул фляжку генералу:
— Долей. Сейчас за завтраком и опробуем.
— Государь, сапоги нужны особые. Видите, у меня какие голенища.
— Снимай сапоги.
— Но у меня нога больше.
— Снимай, да поскорее. И чтоб завтра же у меня были «особые» сапоги.
Погогатывая, переобулись. Черевин остался в одних портянках.
— Государь, я ведь тоже на завтрак приглашен.
— Гони адъютанта домой, за другой парой. Чуть припоздаешь. Я за тебя перед Марией Федоровной заступлюсь. Так и быть.
Мария Федоровна явилась перед гостями в русском сарафане а-ля Венецианов, в кокошнике и жемчугах.
— В честь вас, истинно русских людей, патриотов, я распорядилась подать исконно русские кушанья, — объявила Мария Федоровна, объяснив странную сервировку стола.
На завтрак были приглашены очень нужные теперь люди: генерал-губернатор Москвы князь Владимир Андреевич Долгорукий, министр внутренних дел граф Дмитрий Андреевич Толстой, председатель Государственного совета великий князь Михаил Николаевич и генерал Черевин, который почему-то запоздал.
Стол рассекало надвое огромное остроносое блюдо, на котором возлежал трехметровый осетр. Вся остальная еда притулилась вокруг этого великана, не столь приметная с виду, но под такими соленьями, под такими укропами, такая огненно-острая и дремуче-кислая, что не выпить под нее водки было никак невозможно.
— Не побрезгуйте вот этой темной, невзрачной на вид похлебкой, — предупредила Мария Федоровна, — это и есть настоящее русское по-хмель-е.
— Похмелье? — удивился великий князь Михаил Николаевич.
— Похмелье! — торжественно провозгласила Мария Федоровна. — Русские уже забыли, что это была такая утренняя похлебка.
— Мария Федоровна сама готовила, — улыбнулся государь. — По рецептам господина Забелина, нашего историка.
— «Домашний быт русских цариц»! — Граф Толстой недаром когда-то был министром просвещения.
Водку пили из братины, по кругу. Александр Александрович пригубил и передал Михаилу Николаевичу, тот — князю Долгорукому, князь — графу.
Мария Федоровна выпила из хрустальной рюмки, с удовольствием глядя на пирующих мужчин.
Никаких особых проблем на завтраке обсуждать не предусматривали, деловая его часть заключалась в том, чтобы участники чувствовали себя за царским столом по-семейному. Это чувство должно было внести в их деловую жизнь особый личный оттенок.
Россия готовилась к событию совершенно особенному — к коронации. Церемония, шествия, служба в Успенском соборе, освящение храма Христа-спасителя, гуляния и пиры — все это продумано, расписано. Полиция, тайная и явная, заполонила Москву. Указы и манифесты отредактированы. Награды оговорены. Настроения народа известны и учтены. Нигилизму нанесен смертельный удар. И последней точкой в этом постыдном для престола затянувшемся деле, последним погребальным пристанищем станет нигилизму крепость Шлиссельбург. И все же пока до коронации оставалось время, государь использовал его на укрепление своей неприступной позиции, подпирая ее и так и этак, чтобы потом ни в чем не упрекнуть самого же себя.
На русском завтраке не обошлось без щей, каши, великого множества пирогов.
Братина сплотила. Приглашенные на завтрак чувствовали, как шевелится в груди безудержная русская удаль.
— Славно! — радовалась Мария Федоровна. — Александр Александрович очень веселый. Я уже стала забывать его смех. В Копенгагене, когда мы приезжаем, дети не отходят от своего «дяди Саши». У них есть очаровательная игра. Все принцы, принцессы: датские, английские, немецкие, — все, как это… набрасываются на него и пытаются сдвинуть с места. А Саша, словно… есть Александрийский столп. Я счастлива, господа, что с вами мой муж молодеет сердцем. У него даже морщинки на лбу разглаживаются.
— Как им не быть, морщинам? — Александр ладонью поглаживает бороду, сильно щурит глаза — озабочен. — Европейский кризис перешел-таки границы нашей империи. В Москве на заводе Берда из четырех тысяч рабочих три тысячи уволены, на Сампсониевском из полутора тысяч уволена тысяча, у Нобеля из тысячи двухсот — ровно половина. В Костроме сокращения на одну треть, в Смоленске — на две трети…
На лице министра внутренних дел графа Толстого решимость и твердость.
— Устоим, государь! Сокращение производства — беда, но еще не катастрофа. Это дело моей чести, государь, не допустить полной остановки фабрик и заводов.
— Спасибо, граф.
Князь Долгорукий поймал мгновение и направил разговор в то русло, где у него была своя, и не последняя, роль.
— В Москве, государь, пострадали одни механические заводы, текстильная промышленность — молодцом! Производство несколько сократилось, но пока что ни один рабочий не выставлен за дверь, разве что за чрезмерную леность и пьянство… Во время вашего августейшего коронования, государь и государыня, в древней столице — москвичи просили меня заверить ваши величества в этом — невозможно будет сыскать ни одного недовольного человека. Праздник и радость. Единение и вера. С такими чувствами Москва ожидает великого события.
— Нигилисты распространяют слухи, будто бы я откладываю коронование из боязни быть взорванным их бомбою. — Александр сказал это спокойно, усмехнулся, покачал головой. — Они плохо знают своих государей. Я всегда готов к худшему и долг перед отечеством и перед престолом исполню до конца.
Граф Толстой встал и поклонился Александру. Это был порыв, и все так это и поняли. Он сказал:
— Молодежь, государь, отшатнулась от безумцев, проповедующих завиральные идеи. Ужас злодеяния показал романтическим натурам, куда их толкают те, кто проклят всем народом первого марта.
— Студентики в Москве пытались организовать беспорядки, — тотчас откликнулся князь Долгорукий, — но боже мой, как их били в Охотном ряду! Еле отняли. Народ, государь, — стеной на страже самодержавия.
— В пятнадцать — семнадцать лет нет заманчивее идеи, той идеи, которая обещает переделать мир. — Александр как-то потяжелел на глазах, и слова у него потяжелели. (Мария Федоровна встрепенулась: Александр Александрович, только дважды пригубивший из братины, был совершенно пьян.) — Господь лучше нас, господа, знает, как устраивать мир, но что касается меня, то если бы господу богу угодно было завтра же положить конец всему, я был бы очень доволен.
Разговор оборвался.
Александр III, для которого составляют экстракты из газет, который сочинениям Льва Толстого и Тургенева предпочитает романы Болеслава Маркевича, император, не способный самостоятельно понять смысл документов — секретарь вынужден тайно готовить для него краткие извлечения с пояснениями о решениях Государственного совета, — этот самодержец-тупица наизусть помнит письмо Исполнительного комитета «Народной воли», которое легло ему на стол 10 марта 1881 года.
«Мы обращаемся к Вам, отбросивши все предубеждения, подавивши то недоверие, которое создала вековая деятельность правительства. Мы забываем, что Вы представитель той власти, которая столько обманывала народ, сделала ему столько зла. Обращаемся к Вам, как к гражданину и честному человеку. Надеемся, что чувство личного озлобления не заглушит в Вас сознание своих обязанностей и желания знать истину. Озлобление может быть и у нас. Вы потеряли отца. Мы теряли не только отцов, но еще братьев, жен, детей, лучших друзей. Но мы готовы заглушить личное чувство, если того требует благо России, ждем того же и от Вас».
Он помнил эту бумагу слово в слово до последней фразы: «Полная свобода печати, слова, сходок, избирательных программ».
Нет, он не боится смерти. Он боится умников. Всех этих писателей и читателей, которые могут принести государству вреда больше, нежели война. Он ненавидит слово «конституция». Он верит в порядок. Порядок спасет Россию. От голода, от немощи, от умников.
— И никаких речей! — вдруг говорит Александр III своим гостям, подчеркивая слова резким размашистым жестом: фляга в сапоге пуста. — Мне сообщали: московский голова господин Чичерин собирался говорить. Не надо! Речи вызывают кривотолки. Чтоб никаких ненужных надежд. Все это пустое. Словами людей не оденешь и не накормишь. Нужно работать. Всем и много.
На каждое слово государя граф Толстой кивает. Он согласен. Жить по одной прямой проще и полезнее. Недаром, отвечая на приглашение царя занять пост министра внутренних дел, он писал:
«Угодно ли его величеству иметь министром человека, который убежден, что реформы прошлого царствования были ошибкой, что у нас было население спокойное, зажиточное, жившее под руководством более образованных людей (помещиков)… а теперь явилось разорение, нищенское, пьяное. Недовольное население крестьян, разоренное, недовольное дворянство, суды, которые постоянно вредят полиции. 600 говорилен земских, оппозиционных правительству. Поэтому задача министра внутренних дел должна состоять в том, чтобы не развивать, а парализовать все оппозиционное правительству».
Граф ежемесячно выдавал из казны две тысячи рублей на личную охрану и закручивал гайки. Его называли злым гением России, и все почти, вплоть до министров, ждали освободительного выстрела, но стрелять было некому. Время террористов миновало, революционеры штудировали политэкономию и учили грамоте уже не крестьян, а рабочих.