Владислав Авдеев – Запретная любовь (страница 13)
Сначала Августа Генриховна переезжать категорически отказалась, но вмешались ее подруги, начали уговаривать, сказал свое слово и Курт Якоби:
– Я думаю, будь здесь Марта, она тоже бы посоветовала вам переехать к Гавриилу Семеновичу. Не надо обижать отказом добрых людей.
И Августа Генриховна согласилась.
И сразу встал вопрос общения. Хорошо, если Августа Генриховна могла обойтись кивком головы или отрицательно мотнуть, в остальном она была подобна Модуну, который все понимал, но сказать не мог. Но если Модун говорить не мог, то Августа Генриховна принципиально не хотела. Ее молчание тяготило Алексеева, и он отдавал много времени изучению немецкого, и так увлекся, что даже в деловых разговорах иногда вставлял немецкое слово.
Но вскоре говорить по-немецки стало не нужно – Августа Генриховна, нарушив свою клятву, заговорила по-русски.
Когда ее, честно отработавшую всю жизнь, под старость арестовали, и только за то, что она немка, признали особо опасным элементом, в Августе Генриховне все запротестовало. Это была такая вопиющая несправедливость. Обида переполняла ее сердце. Арест производили русские и страшные слова о высылке прозвучали тоже по-русски, и она решила больше никогда не говорить на этом проклятом языке. И вот уже пять лет слово держала, хотя было несколько затруднительных моментов, когда говорить по-русски было необходимо, для блага своей же семьи. Но ничто не могло поколебать ее…
Однако понемногу ее ненависть к русским таяла, во-первых, жили они, во всяком случае, местные, не лучше. Их не называли спецпереселенцами, им не надо было отмечаться у коменданта, а в остальном их жизнь была похожа – минимум свободы и работа в таких же условиях. В колхозе многие жили даже хуже их. Наладились и отношения, если на первый взгляд местные держались настороженно, приглядывались, то вскоре исчезло и это. Немцы, правда, скорей всего по привычке, держались отдельно, но на работе этого различия не было. А дети, те, вообще передружились, вместе учились, вместе играли после уроков. Была еще одна особенность в отношениях, когда Августа Генриховна встречалась с местными, особенно пожилыми, на улице, всегда с ней приветливо здоровались – и эта черта, здороваться с незнакомыми, ее поразила. Было в этом что-то такое доброе, согревающее душу. И Августа Генриховна поняла, не надо отождествлять русских и власть – это не одно и то же. Поняла, но говорить по-русски не собиралась и старалась держаться от местных наособицу, что ей легко удавалось – из-за больных ног она почти не выходила из барака. И как Августа Генриховна поначалу воспротивилась, когда выяснилось, что ее дочь неравнодушна к председателю сельпо, и неважно, что он якут, для нее все говорящие по-русски были русскими. И она попыталась с помощью своих подруг внушить Марте, что немки должны выходить замуж за немцев – вон как тебя обхаживает Андрей Гарейс. Но послушная дочь проявила невиданное упрямство и не желала слушать никаких уговоров. И Августе Генриховне пришлось смириться. Да и что она могла сделать со взрослой дочерью? Смирилась, но жила надеждой, пройдет время и дочь образумится, надо только каждый день ненавязчиво внушать ей нужное мнение – капля и камень точит. И лишь после того, как Гарейс напал на Ганю, а тот не дал этому делу ход, она зауважала избранника дочери и уже другими глазами посмотрела на него – доброго, умного, честного – и одобрила выбор Марты.
А когда перед первым судом угрюмый, бородатый бригадир Бердников научил Марту, что говорить на суде, и Марта благодаря этому отделалась штрафом, а сесть в тюрьму ей помог свой, немец, решимость ее пошатнулась, но и тогда она не заговорила по-русски, хотя и надо было поблагодарить бригадира.
Еще до ареста Марта сказала, Ганя тоже рискует, любя ее, его могут исключить из партии и выгнать с работы, и это самое безобидное из того, что его ожидает. Партия не любит тех, кто идет против ее воли, Ганя и ее предупреждал о грозящей опасности, но она решила, что никогда не отступится от своей любви. Никто не сможет разлучить их с Ганей. И если с ней что случится, то винить надо власти, это им не дает покоя тот факт, что коммунист Алексеев любит спецпереселенку.
Августа Генриховна все понимала и не винила в аресте дочери Алексеева, однако переехать к нему не захотела, не желала быть им обузой. Но слова Курта, к мнению которого она всегда относилась с уважением, заставили ее изменить решение.
Мать Гани, Матрена Платоновна, по возрасту ее ровесница, подвижная женщина с добрыми глазами, весь день была в заботах. Утром выгоняла корову и начинала прибираться в доме, потом надо было варить обед… И так весь день на ногах, а к вечеру возвращалась корова, именно с нее начинался и кончался день. И что бы ни делала Матрена Платоновна, она терпеливо объясняла – получался такой монолог длиною в день. И молчание свое Августа Генриховна стала воспринимать как неуважение к хозяйке, и не заметила сама, как заговорила по-русски. Не могла больше изображать немую перед этими людьми.
Теперь они с Матреной Платоновной целыми днями вели неторопливую беседу, у каждой за плечами была долгая жизнь, и им было что сказать друг другу.
Интересной была их беседа. Одна, за время долгого молчания, подзабыла русский и часто вставляла немецкие слова. Другая, забываясь, переходила на якутский, а букву «в» вообще не выговаривала, заменяя ее буквой «б». Но тем не менее женщины отлично понимали друг друга. А вечерами Августа Генриховна говорила с Ганей о Марте, у нее было такое ощущение, что она знает этих людей много лет.
Алексеев целыми днями пропадал на работе – строили новую пекарню и пристрой к складам. И Алексеев плотничал вместе с другими – так время шло быстрее. А вечерами вел долгие разговоры с Августой Генриховной, все они сводились к Марте, и вскоре Алексеев знал о Марте все с самого дня рождения. Когда начала ходить, говорить, какое слово сказала первым, какими болезнями переболела. Все было ему интересно, и, казалось, что и он шел вместе с Мартой в первый класс, плакал по потерянному старому, потертому портфелю, слушал, как она читает стихи Пушкина на школьном вечере. Он болел вместе с ней, глядел на все ее глазами, жил ее жизнью, плакал и радовался и был с ней одним целым. И эти вечера были для него вечерами встреч с Мартой, его любимой женщиной. Помогали ждать.
В начале июля его вызвали на бюро райкома. Ехали втроем, он, Сомов и Трубицин, который был за шофера. Сомов и Трубицин договаривались, о чем будут говорить на бюро – главное, надо просить дополнительно рабочих, иначе не справиться с планом… А Алексеев, глядя на пролетающие за окном сосны, думал о Марте. Как она там? Не болеет ли? И чувство вины из-за того, что не смог защитить ее, с такой силой охватывало его, что хотелось выть.
Перед началом бюро его вызвал к себе секретарь райкома. Разговор начал с неожиданного вопроса:
– Товарищ Алексеев, вы коммунист?
Алексеев удивленно воззрился на него:
– Вы и сами прекрасно знаете это.
– Я неправильно сформулировал вопрос. Вы ощущаете себя коммунистом, ощущаете ту ответственность, которую взвалили на себя, вступив в партию?
– Само собой.
– А мне кажется – нет. Вам спецпереселенка, особо опасный элемент, дороже партии. Леонид Мартынович передавал вам мои слова – о возможности исключения вас из партии, за поведение, недостойное коммуниста?
– Передавал.
– Тем не менее вы не только не отказались от связи с выселенкой, но и поселили у себя мать Марты Франц. А мы, между прочим, планировали назначить вас председателем райпо. Теперь, конечно, вашу кандидатуру на этот ответственный пост придется отклонить. Если, конечно, вы прямо сейчас, до бюро, не дадите мне честное слово, что отказываетесь от связи с выселенкой, отправляете мать Марты Франц обратно в барак. Только при этом условии я могу снять с повестки дня ваше персональное дело.
Многое хотелось сказать Алексееву секретарю, но он сдержался, боясь навредить Марте:
– Я не могу понять, чем любовь к женщине мешает райкому и лично вам?
– Не утрируйте, Алексеев, не просто к женщине, не просто, и мешает не мне, а дискредитирует районную партийную организацию. Так вы даете слово?
– Нет.
– Напрасно. Вы еще ой как пожалеете об этом. У вас был шанс все поправить, но вы им не воспользовались. Для начала, может, и отделаетесь выговором, но если будете упорствовать – вылетите из партии. Это я вам гарантирую. Место председателя райпо вам тоже не видать, да, пожалуй, распрощаетесь и с должностью, которую занимаете. А ведь вы молодой растущий коммунист, у вас все впереди. Такие перспективы. И все терять ради какой-то…
– Она не какая-то!
– Идите, Алексеев, разговор окончен. Вашему отцу было бы стыдно за вас.
– Не думаю. Он был умным человеком.
– Что вы хотите этим сказать? – вскинулся Шипицин.
– То, что сказал: мой отец был умным человеком.
– Не завидую я вашему будущему, Алексеев.
– Вы что, гадаете на картах? – все же не выдержал Алексеев, внутри у него все кипело от гнева.
– Что?
– Вы сказали, что знаете мое будущее. Вот я и подумал…
– Идите!
На бюро за выговор Алексееву проголосовали единогласно. Большую роль сыграла пламенная речь Дрюкова о потере бдительности коммунистом Алексеевым…