Владимир Жуков – Пейзаж с парусом (страница 10)
После окончания ГИТИСа Оболенцев стал работать режиссером-стажером в театре. Стоящего дела ему не поручали: возился с инсценировкой повести из «Юности» для молодежного состава, но в середине работы чахлые еще куски посмотрело художественное руководство театра, и было решено, что тема вещи устарела. Дали другую пьесу — опять для молодых актеров, и он довел репетиции до конца, всем нравилось, но что-то стряслось с планом, включили две ранее не предусмотренные премьеры, и о его спектакле просто забыли. Почти год он ничего не делал, ни с кем не встречался, не дружил, пока Марьяна, почти незнакомая, видевшая его лишь на собраниях, не утянула однажды из прокуренной комнаты лит-части к себе на Усачевку, в восьмиметровую комнатуху в каком-то полуразвалившемся флигеле. Она пригласила, собственно, завлита, но тот в последнюю минуту отстал.
Был первый день масленицы, Марьяна напекла блинов, поставила на стол бутылку водки и банку соленых огурцов. У нее тоже дела были неважны: старше Кирилла тремя выпусками актерского факультета, Марьяна блеснула только в одной роли, на которую ее и взяли в театр, а потом удача не выпадала, постепенно она отошла на второй план, ей давали играть только во время летних гастролей, когда актрисы основного состава охотно уступают спектакли.
От водки, от тесноты стало жарко, Кирилл снял пиджак, потом стянул и галстук; перебивая Марьяну, тоже начал жаловаться на жизнь, а потом рассказывать, как бы хотел все перестроить в театре, а она принялась рассказывать, о чем мечтает по ночам здесь, в восьмиметровке с промерзшим углом, и даже прочла в полный голос монолог Марии Стюарт, выученный «просто так», для себя. Ему показалось, что это не свое, из Пастернака: «К смерти приговоренной, что ей пища и кров, рвы, форты, бастионы, пламя рефлекторов?» — но он ничего не сказал, попросил прочесть еще раз и поправлял, как на репетиции. Потом они счастливо засмеялись и удивились, как это до сих пор близко не познакомились, хотя работают почти рядом.
Он остался у нее ночевать и половину следующего дня проходил по улицам, не зная, как вернуться домой и что сказать матери. Но, оказывается, ничего не надо было придумывать. Перед тем как он явился, к нему заходил приятель и, узнав, что его не было всю ночь, наплел из мужской солидарности про день рождения за городом, куда всех пригласили так поздно и так неожиданно, что обижаться и волноваться Нине Львовне не следует.
Нина Львовна, как ни странно, поверила и огорошила сына вопросом: «Где это было? В Тарасовке, у Крашенинникова?» Вначале он бормотал невразумительное, но постепенно, сообразив, что мать кто-то уже одарил спасительной ложью, стал разыгрывать «предлагаемые обстоятельства», как когда-то в институте на занятиях.
Для вранья был полный простор. Каждый вечер, усаживая его за ужин, мать требовала полного отчета за прошедший день и составила себе довольно ясное представление о труппе и о жизни театра. Теперь она знала даже, кто был как одет на мифическом дне рождения и как выглядит неведомая Кириллу дача Крашенинникова снаружи и внутри. Она только ничего не знала о Марьяне. А он бывал теперь у нее почти каждый день.
На счастье, Марьяне предложили сниматься. Роль не ахти какая, но она была много занята, и смены все ночные, так что Кирилл являлся домой еще до полуночи, проводив Марьяну до проходной Мосфильма. Потом стало хуже. Прошел слух, что флигель, в котором жила Марьяна, скоро снесут, и она так же решительно, как весной, притащила его к себе на блины, за один вечер уговорила пойти в загс. Собственно, даже не уговорила, просто заметила, что на двоих дали бы не комнату в общей квартире, а наверняка что-нибудь отдельное, и он сам же подхватил ее мысль, сказал (себе), что хватит прятаться и (ей) что надо пойти и расписаться. Сказал и сразу начал давать задний ход, перечислять «хотя» и «если», но Марьяне, уже раскусившей его характер, оставалось лишь терпеливо выслушивать витиеватые соображения, а утром позвонить и сказать, чтобы он приезжал, она уже тут, в загсе, и ждет его.
Флигелек с восьмиметровкой скоро снесли; вселение в новый дом задерживалось, и Марьяна жила у подруги, а он — дома, терзаясь мыслью, что мать обнаружит печать в паспорте.
Им дали превосходную однокомнатную квартирку на Комсомольском проспекте. Перевезли туда Марьянины чемоданы и два стула (остальное, решили, должно быть новым, из магазина), не успели поахать по поводу того, что из одного окна видна Москва-река, и парк культуры, и чертово колесо, как Марьяна надела пальто и ему приказала одеться, чтобы ехать к Нине Львовне — повиниться. Она и первой вошла в квартиру, и первой заговорила, и ей, а не сыну Нина Львовна строго ответила: «К чему все это? Я давно знаю». И потребовала себе вторые ключи от квартиры на Комсомольском. Марьяна покорно отдала и даже театрально поклонилась, как бы воочию признавая старшинство свекрови в их маленькой семье.
Любил ли он по-настоящему Марьяну? Ему казалось, что любил, потому что любить для него означало подчиняться, уступать, мириться с чужим мнением, даже если оно и неверно, и находить в этом усладу творящего доброту. Так он любил свою строгую мать. Так же любил и Марьяну, только делать это в отношении ее было в тысячу раз приятнее, ибо, ища собственную выгоду, даже самую маленькую, житейскую, Марьяна все оборачивала так, будто он поступал по собственному желанию. Теперь у него было как бы две матери. Но с первой он и в тридцать пять оставался мальчиком, а со второй, будь даже семнадцатилетним, мог называть себя мужчиной.
Дела в театре по-прежнему обстояли неважно, но Марьяна теперь, часто снимаясь на разных студиях (ее заметили), завела кое-какие знакомства, и Кирилл будто сам собой оказался на режиссерских курсах, попал в группу к Великому Мастеру, без имени которого не обходился ни один учебник по истории кино.
Он довольно твердо стоял на ногах после двух, хоть и неудачных, но своих театральных постановок, да еще учился с охотой, и на курсах его прочили в молодые кинодарования. И дома, в общем, все шло нормально, если не считать бдительного ока Нины Львовны, по возможности не оставлявшей молодых без присмотра. Вернее, его одного. Марьяна как-то уж очень часто стала уезжать, порой ему казалось, что даже охотно, и не торопилась возвращаться; он замечал — старалась прихватить на съемках лишний денек. Только это его и заботило, даже ощущение собственного великодушия (он же сам разрешает жене уезжать) не заглушало опасений, что в отношениях с Марьяной пропала привычная ясность.
Однажды, проходя мимо кинотеатра, он мысленно увидел на афише свою фамилию и остановился, несколько пораженный простотой осенившей его мысли. Скоро курсам конец, и будут деньги, а значит, не надо ничего опасаться. Просто Марьяна должна посидеть с годик дома. Никаких съемок, театр к черту, пусть родит ребенка. Они оба заработались, вот и все.
Он обрадовался, заспешил домой. Поднимался через две ступеньки, заливисто позвонил в дверь и, суетясь, стал отпирать своими ключами, словно за молчаливой дверью все равно кто-то был, хоть его и не встречали. И именно тогда, в тот, казалось, до предела осчастлививший день, еще не сняв пальто, нашел в кухне на столе записку: «Я уволилась из театра. Пригласили постоянно в Новосибирск, и самолет — сегодня. В аэропорт не приезжай. Тебе со мной хорошо, я знаю, но ты вполне можешь существовать при одной мамочке. А вот смогу ли я без тебя — посмотрим. Целую. М.».
Он все-таки кинулся к телефону, с трудом дозвонился до справочной Аэрофлота. Оказалось, что в Новосибирск самолет уже улетел; был еще один — ночью, но вряд ли Марьяна после такого решения смогла бы торчать в аэропорту, конечно же, улетела.
За окном начинались сумерки; снег посинел, на нем черными пятнышками виднелись фигурки мальчишек, гоняющих шайбу. Кириллу хотелось спуститься во двор и рассказать мальчишкам, что с ним случилось. Казалось, только они бы и поняли… в самом деле, только они. Ведь не было злости на Марьяну, он чувствовал, и жизнь вовсе не казалась разбитой — одолевало только чувство обиды, почти детской; как будто подарили что-то, а потом отняли навсегда. И нет никакого желания сопротивляться: ты-то тут при чем?
Марьяна приехала через год — разводиться. Она выглядела помолодевшей и довольной, сказала, что ей вовсю дают играть и что у нее есть муж, тоже актер, из их театра. «Муж? — удивился он. — А кто же я?» Марьяна сощурилась, как умела делать только она, словно ей это нужно, чтобы поверней ответить: «Ты ответчик на бракоразводном процессе». А потом потрепала по щеке, как тоже умела делать только она, будто внушая истину: «Вырасти, еще успеешь».
От Марьяны осталась не только квартира, но и множество вещей, которые Кирилл сам, наверное, не догадался бы купить, — зеркало на стене в черной резной раме, часы с гирями, подставки для цветов, глиняные вазы. И, возвратившись из Химок после долгого плавания на «Зее», а точнее, из Грохольского переулка, где жила Тамара Гущина, сидя в ванной и намыливая загорелую грудь, он вдруг вспомнил, что губка — Марьянина, кто-то привез ей из Югославии. Ему вдруг представилось, что Марьяна никуда не уезжала, она здесь, в кухне, и даже почудился чистый, отшлифованный на репетициях голос: «Ты долго будешь плескаться? Все остынет!»