Владимир Волосков – Антология советского детектива-20. Компиляция. Книги 1-15 (страница 384)
Савченко смотрел на формулы так, словно видел их впервые. Потом он, видимо, сообразил, что это глупо, и скривил губы в заискивающей и в то же время испуганной улыбке.
— Я вырвал этот листок из тетради. Это я подтверждаю. Знаете, мне очень хотелось сделать что-нибудь полезное на заводе, как-то немного выделиться. Но ведь мой поступок не так страшен?
И здесь, видимо, Савченко сообразил, что на столе перед подполковником лежит и другой листок. Тот самый листок, которого он боялся смертельно, который был у него спрятан в совершенно недоступном месте. Он вытащил его по настоянию Королева, когда тот потребовал образец почерка. Савченко приподнялся с кресла и, прижимая руки к груди, судорожным взглядом зашарил по столу. Подполковник молча показал ему рукой, чтобы он снова сел. Потом Пылаев опросил:
— Так где вы были перед тем, как прийти к профессору?
— Я понимаю, бессмысленно утаивать от вас и эту страницу моей биографии. Хорошо… Я тоже оказался там, в плену. И Владимир Трояновский на всякий случай дал мне записку…
— Подождите, Савченко. Не спешите. И думайте, когда говорите. Напоминаю вам, что в лаборатории у нас работают опытные люди.
Арестованный замолчал. Несколько минут в кабинете стояла тишина. Наконец Савченко разжал губы, облизал их, словно они нестерпимо горели, и сказал очень тихо:
— Теперь я скажу все, всю правду… Пока дела на фронте шли с успехом для немецкой армии, незачем было рисковать. Профессор мог попасть к нам, так же как и сын. Лишь после Сталинграда стало ясно, что так не случится. Но сфабрикованная для меня записка уже устарела. Теперь Королев попытался подделать другую, но… Остальное вам известно.
Пылаев не изменился в лице, только глаза его слегка прищурились.
— Да, теперь похоже, что вы говорите правду. Но должен вам напомнить, что теперь ваше признание уже не является добровольным, оно вынужденное, сделано под тяжестью улик.
Пылаев достал из стола пачку папирос, предложил Шилкову и долго ждал, когда у капитана зажжется дрожащая спичка. Он отобрал у Шилкова коробок, но и у него самого сломалось несколько спичек, пока, наконец, не вспыхнул на конце одной из них желтый мигающий огонек.
Эпилог
Уже знакомым путем Шилков дошел до дверей института и остановился. Ася была сейчас там, за одним из десятков или сотен окон этого огромного серого здания. Шилков припомнил, как он стоял здесь зимой, сам не зная, зачем он пришел, и ругательски ругал себя за этот приход…
Долетающий с моря легкий ветерок шелестел в верхушках деревьев, буйно разросшихся вдоль набережной. По реке, зеленой, как бутылочное стекло, шли буксиры. Они тянули в верховья тяжелые, неповоротливые баржи, и волна, доходя до парапета, рассыпалась миллионами легких брызг и глохла, замирала возле камней. Рыбаки-любители на набережной застыли возле своих «донок», вздрагивая всякий раз, когда звякнет колокольчик. Нет, это не рыба — это только волна тронула леску…
Теперь все было иначе. Сейчас он не испытывал того странного ощущения, которое появилось у него тогда: злой досады на самого себя и боязни показаться навязчивым. Сейчас он должен был встретиться с Асей, чтобы сказать ей все, потому что иначе он не мог поступить. Сказать ей, что он любит ее, что он сейчас — как водолаз, которому не хватает воздуха. Что будет, если она не ответит ему? Шилков старался об этом не думать.
Он просто хотел сказать ей, что любит, — об остальном же он не думал. Он хотел, чтобы Ася знала это, — и все…
По расписанию, висящему в вестибюле, он нашел номер аудитории, в которой Ася сдавала экзамен. Потом он поднялся на четвертый этаж и еще издали увидел ее в коридоре. Ася о чем-то оживленно разговаривала с ребятами, и Шилков догадался: «Сдала. Рассказывает». До него донесся нетерпеливый голос одного из студентов:
— Ну, а он что?
Ася сдвинула брови, насупилась и, явно подражая экзаменатору, грозно сказала:
— Могли бы и лучше, уважаемая. Но — отменно, однако.
Все рассмеялись. Случайно повернув голову, Ася увидела Шилкова и замерла. Они долго смотрели друг на друга. Ася первая шагнула ему навстречу:
— Это вы!
— Да. Вас можно поздравить?..
Шилков говорил это механически, как во сне, не замечая, что на него уставились десятки любопытных глаз. Он видел только Асю, ее лицо, и оно заслонило сейчас все вокруг.
Потом они шли по набережной, и Шилков осторожно взял девушку под руку.
— Ася!
— Что?
Шилков слова не мог выговорить сейчас. Девушка словно бы не замечала его смущения и ничем не хотела помочь ему. Полно, она сама ждала, что он заговорит; Шилков видел — она только кажется спокойной.
Так они дошли до сквера.
— Сядем, — предложила Ася. — Только подумать: я — на третьем курсе!
— Совсем большая, — только для того чтобы не молчать, сказал Шилков.
— Да. И завтра уеду — в Магнитку, к маме. Знаете как я люблю ее!
— Магнитку?
— И Магнитку и маму… Как ваше плечо? Совсем зажило?
Шилкову понятно было, почему она перескакивает в разговоре с одного на другое. Но когда она сказала: «завтра уеду» — у него словно все оборвалось. «Два месяца!..»
Он поднялся со скамейки, будто девушке надо было ехать уже сейчас.
— Я вас провожу… И когда вы вернетесь, я… Я расскажу вам, что…
Слова застревали у него в пересохшем горле, и он чувствовал, что ему и впрямь, как водолазу, трудно дышать.
— …что я люблю тебя, Ася…
Они были одни возле скамейки; неподалеку сидел и дремал какой-то старичок, разомлевший от жары, да дети, пыхтя, что-то мастерили из песка.
Ася опустила голову. Густая прядь волос закрыла ей пол-лица, и Шилков видел только темную бровь и дрожащие ресницы. Она молчала, но Шилкову сразу стало легче. Он даже нетерпеливо тронул ее за локоть, не дожидаясь, что она ответит ему, — жест, означавший: вот и все; мы можем идти; не надо ни о чем думать; я сказал — и я уже счастлив.
Но девушка не шевелилась. Она глядела себе под ноги, и Шилкову показалось, что он ослышался, когда она тихо ответила ему:
— Я знала… Мне было трудно… трудно так редко видеть тебя.
…Часа за два до отхода поезда они были в том же самом скверике, сидели на той же самой скамейке, что и вчера, и Ася опросила его:
— Ты мне ничего не можешь рассказать? Если не можешь — не надо, я ведь знаю — у тебя такая работа. Но отец…
Шилков нахмурился.
В памяти снова всплыли недавние дни; с какой-то фотографической отчетливостью припомнился человек с искаженным лицом, нож, тускло блеснувший в темноте, потом нарастающий звон в отяжелевшей разом голове.
Что он мог рассказать ей? Мало, очень мало — обо всем остальном он не смел и словом обмолвиться. Да, впрочем, Асю и не интересовало все остальное: она хотела знать об отце — и она имела право на это…
…Все уже было позади: разрушенные корпуса комбината, искореженное железо, дымящиеся груды камня и металла. Люди собирались у прокатного цеха. Даже в ночной темноте они безошибочно находили то место — большой двор, вокруг которого все было взорвано, мертво.
Не слышно было слов: люди говорили сдавленным шепотом, тяжело переводя дыхание. Кто-то застонал, привалившись спиной к бетонной глыбе. Но когда взвилась и осветила все кругом ракета — стих шепот и стон оборвался.
Там, в каких-нибудь пятистах метрах от цеха, — и люди знали это — залегли гитлеровцы. Рабочему отряду было приказано отходить. Когда мастер-сталелитейщик Гаврилов, возглавивший отряд, пересчитал в темноте людей, он понял, что больше ничего и не остается, как отходить.
Где-то наверху словно мяукнула кошка. Мина хлопнула внутри цеха, за ней начали рваться другие. А потом небо будто сошло с ума: мины рвались не переставая, и люди втискивались в каждую щель, прятались в развалинах, в еще горячих печах… Наконец обстрел прекратился, и тогда наступила непривычная, словно звенящая тишина…
Гаврилов негромко сказал: «Пошли».
…Руины комбината остались далеко. Кругом стоял лес, спокойный, величавый в своем спокойствии, весь наполненный густым, смолистым запахом хвои.
Дробышев шел, придерживая одной рукой раненого бойца. Идти было трудно: раненый то и дело спотыкался, тяжело волочил ноги, и, казалось, еще несколько шагов — и он повалится на мох. Но он все-таки шел, все-таки передвигал ноги — бледный, с плотно сжатыми, бескровными губами. Потом он остановился, прислонившись к сосне.
— Больше не могу… Гранаты… Оставь меня.
— Неужели ты думаешь… Садись на спину!
— Нет.
Сзади подошел Трояновский. Ни слова не говоря, он подхватил раненого и взвалил его на себя. Дробышев удивился: он и не предполагал в своем друге такой силы — научный работник, интеллигент, в очках! Дробышев подумал: это опасность сделала его сильным. Конечно, далеко он раненого не унесет, но в мирное время он и на это не был бы способен.
Они несли раненого по очереди и вечером, когда подошли к привалу, валились с ног от усталости. Уж на что Дробышев считался человеком выносливым (все-таки сталевар!) — но и он, опустив раненого, почувствовал, как у него мелко дрожат колени, а в глазах вспыхивают и крутятся какие-то оранжевые круги.
Выставив охранение, все заснули. Заснул и Дробышев, раскинув на земле могучие, черные от грязи руки. Но Трояновский не мог уснуть. Широко раскрыв близорукие глаза, он вглядывался в кустарник, подступающий к лужайке, в дальний, открывающийся за полем лесок.