реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Волкофф – Монтаж сознания (страница 6)

18

– У моей жены неважное здоровье.

Елена Владимировна однажды исчезла вместе с «Торпедо» с откидным верхом, кротовой шубой и аспирантом, ставшим продавцом нижнего белья для кокеток. Она оставила записку: «Я знаю, что ты думаешь обо мне, но я хочу жить, жить! Будь великодушным: пощади сына».

Бывает, когда умирает мать, ребенку говорят: мама уехала и скоро вернется. Дмитрий Александрович поступил наоборот: он погладил ногтевыми фалангами щеку своего сына и прошептал ему:

– Мамушка умерла, Алек. Мы теперь с тобой сироты.

Когда вспыхнула Вторая мировая война, в эмиграции проснулись надежды: рухнет наносной режим, не выдержит бури. Да, но что дальше: Россия, колонизированная колбасниками? Дмитрий Александрович сторонился этих разговоров. Он не был очень умен, но пережитое дало ему фатализм или, быть может, отчаяние, открывающее путь к истине. Теперь он уже не надеялся на восстановление монархии, он более не представлял, что воля, его и его друзей, сорокалетних корнетов и лейтенантов может хоть как-то изменить историю. Лишь еще одна надежда пылала в нем – не оставить своих костей в чужой земле.

Он часто говорил:

– Я вернусь умереть. В этом я уверен.

Это произойдет помимо его воли. Однажды.

Статус апатридов во Франции был сложным. Одних мобилизовали, других нет. Псарю предложили бросить такси и стать водителем на одном из военных заводов, выпускающих боеприпасы. Несколько офицеров напомнили ему сурово русский заем, но, в общем, он счел, что ему не так уж не повезло. Во время разгрома завод был эвакуирован на юго-восток страны.

– Но я же иностранец и не имею права передвигаться в военное время по территории Франции.

– Нас это не интересует. Если мы вас не найдем в Тарбе, станете дезертиром.

Промучившись много дней в префектуре, Псарь получил, наконец, нужное разрешение, но только успел он доехать до Тарба (за свой счет), как уже было подписано перемирие. Завод исчез с лица земли. Ничего другого не оставалось Дмитрию Александровичу, как вернуться в Париж и искать работу.

Найти работу? Тогда как война была проиграна по вине всяких грязных иностранцев? Нет уж, не выйдет! Все же нужно было как-то прокормиться, а, главное, кормить юного Александра. Оставался один выход: последовать примеру множества коренных жителей и принять предложения оккупационных властей. Но от него к горлу бывшего лейтенанта подступала тошнота.

Есть две категории русских людей: одни восхищаются немецким порядком, породившим Гете и Круппа, другие питают к нему, со времен Александра Невского, живейшее отвращение. Дмитрий Александрович, к несчастью своему, принадлежал ко второй категории: для него служить немцам означало предать миллион семьсот тысяч убитых во время Первой мировой войны и сотни тысяч других, убитых в течение предыдущих веков крестоносцами или вспомогательными войсками Наполеона. И все же он лишний раз подчинился необходимости. Он знал немецкий, следовательно, к нему хорошо относились и ему платили тройную зарплату. Но он был из тех, для кого нравственное неудобство более пагубно, чем материальное. Два года, во время которых он водил немецкий грузовик, были самыми гиблыми в его жизни. Одно светлое пятно: он систематически отказывался от более выгодных или почетных предложений – он мог стать переводчиком, писарем, устроиться в разведке. Он мог бы даже нарядиться в зелено-серое обмундирование (а что, оно, право же, шло к лицу) и вернуть, пожалуй, свое звание. Но он от всего этого упорно отказывался. Эмигрант себя компрометировал, но лейтенант российского императорского флота оставался непорочным, как икона.

После Освобождения всего этого ему не зачли. Администрация оказалась в руках людей, взявшихся за оружие за день до победы. У них не было иного доказательства патриотизма, кроме свирепости. Другие же, действительные герои, среди которых многие были коммунистами, навязывали Франции лихорадочный медовый месяц с СССР: в этих условиях жизнь белых эмигрантов была едва выносимой. Всякий апатрид, бывший на жаловании у врага, всячески притеснялся, он был удобным козлом отпущения для нации, совершившей высший грех: сомнения в себе.

Для Дмитрия Александровича положение стало прямо невыносимым. Административные преследования, с одной стороны, безработица – с другой. И время от времени булочник на углу его окликал:

– Возвращайся к себе, грязный русак.

Мысль сделать именно это, да, это, вернуться на родину, не дожидаясь веления провидения, а – по собственному решению, стала обретать форму в мозгу Дмитрия Александровича. Нигде он не будет таким бедным, нигде его не будут так донимать, как это делают здесь. И когда в диспансере один врач открыл ему, что тело его истаскано, что клетки организма отказываются ему служить, к горлу подкатила ностальгия, по силе своей превосходящая всю ранее испытанную им тоску по отечеству. Он тихо потрепал сына за щеку и сказал:

– Мы возвращаемся.

Александр, по обыкновению своему молчаливый, не ответил.

У Дмитрия Александровича не было иллюзий. Он не надеялся вновь найти «блестящий Санкт-Петербург» своего детства. Но зато он будет слышать кругом родной язык и родная земля покроет его останки, когда он отдаст душу.

– Даже красные не могут мне этого запретить.

И кстати, существовали ли еще эти красные? Невозможно было вовсе отказать в законности государству, с такой славой разгромившему захватчиков. Независимость более ценна, чем свобода. Да и слово свобода никогда не воодушевляло бывшего лейтенанта. Он происходил из рода, для которого слава была синонимом служения: стремление к свободе казалось его предкам и ему идеалом раба. А если там не было частной собственности, то что же – без нее Псарь легко обойдется: для него было важнее принадлежать стране, чем обладать в ней чем-либо. Каким облегчением будет сжечь этот ничейный паспорт, носящий название Нансеновского! И Александр вырастет в своей стране, научится служить ей, даже в кадетском корпусе – он вновь появился под названием Суворовское училище.

Странной была для Дмитрия Александровича его первая встреча с «товарищами». Когда он нажимал на кнопку звонка советского посольства, ему казалось, что мир должен взорваться, как если бы частица материи столкнулась с частицей антиматерии. Но мир не взорвался, и советские показались эмигранту более или менее нормальными соотечественниками.

Позже он рассказал своим настоящим товарищам, корнетам и лейтенантам, которым было уже под пятьдесят:

– Знаете, нет у них ни рогов, ни раздвоенных копыт.

Но что его удивило, это встреченное им у «товарищей» бюрократическое высокомерие, открытое ощущение превосходства… Ему дали понять, что речь идет не о примирении, а о прощении. А чтобы его заслужить, он должен был униженно покаяться, признать свои ошибки, и не только политические. Манеры его, например, указывали на степень его упадка. Однажды, перелистывая том Ленина, Дмитрий Александрович привычно послюнявил палец, и немедленно на него уставились орлиный нос и угрожающие очки учителя «катехизиса»:

– Никогда больше этого не делайте. У нас это признак плохого воспитания.

Но прежде всего он должен был заполнить страницы и страницы формуляров анкеты. Он должен был не только исповедаться во всех своих грехах против советского правительства, но составить полный перечень всех своих родственников без исключения и написать их биографии. Он приуменьшил свои подвиги и заявил, что все его родственники умерли. Навязчивая идея всех возвращенцев – не повредить тем, кто нашел способ выжить там – пришла и к нему.

Он просыпался по ночам:

– Должен ли я был двоюродного брата Алешу объявить мертвым или вовсе не упоминать о нем?

Затем наступил период реабилитации. Прошедший исповедь и как будто прощенный, блудный сын должен был теперь приобщиться к доктрине.

Были организованы вечерние курсы, на них эмигранты встречались, едва осмеливаясь глядеть друг на друга, три раза в неделю. Они давились лекциями о преступлениях царя и заучивали наизусть «учение» Маркса, Энгельса, Ильича и, разумеется, самого великого гения, величайшего полководца, философа, экономиста, самого великого вождя всех народов и всех времен, того, чье имя-отчество произносилось со смесью заискивающей нежности и почтительной мужественности: Иосифа Виссарионовича. Само собой, нельзя было и помыслить подойти к этой литургии хотя бы с йотой юмора: революционность прежде всего серьезна.

Не обладая экономическим образованием, не ощущая никакой привязанности к интересам или добродетелям буржуазии, Дмитрий Александрович смог сдать, не покривив душой, часть экзаменов: он с удовлетворением перечислил советских маршалов и их победы, он с волнением в голосе рассказал о Сталинградской битве. Но ему пришлось серьезно взять себя в руки, чтобы произнести под требовательным взглядом из-за очков учителя катехизиса слова «Николай Кровавый» и даже «Ленинград». Другие кандидаты слушали, не глядя, в тишине разделенного стыда. Затем наступил их черед клеймить «банды белогвардейцев» и «разнузданных бандитов контрреволюции». Под занавес спели хором «Катюшу»: это было советским, но не коммунистическим, это была героическая песня, сентиментальная, в общем, русская. После все почувствовали себя лучше, будто побывали в бане.