18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Тендряков – Апостольская командировка (страница 41)

18

Встреча с Тосей встряхнула меня, я сразу перестал быть отдыхающим!

В кабинете у Ващенкова был народ. На этот раз говорили не о севе, а об уборке. Я терпеливо пережидал всех.

Ващенков еще более высох, еще глубже запали его глаза, мясистый нос сильней выдавался вперед. Но держался Ващенков развязанней, по тому, как говорил с людьми, как вставлял шутки, чувствовалась в нем какая-то легкость.

Мы остались вдвоем. Ващенков долго-долго с блуждающей улыбкой разглядывал меня, и глаза его весело искрились из глазниц.

— Хорош, — определил он наконец.

— И я так думаю, — согласился я.

— Значит, начнем?

— Начнем…

Открылась дверь, улыбка исчезла с лица Ващенкова, искристость в глазах потухла.

Вошел Лубков. Грудь, обтянутая новенькой, песочного цвета гимнастеркой, мягко поскрипывают хромовые сапожки, нисколько не изменившийся, он самоуверенно прошел, положил на стол Ващенкову какие-то бумаги и только после этого повернулся ко мне.

— Как ваше здоровье, т-варищ Махотин?

— Превосходно.

— Рад слышать.

— Вы, вижу, тоже чувствуете себя неплохо?

— Не жалуемся ни на здоровье, ни на дела. Ни-каких эксцессов, т-варищ Махотин!

Я сидел, он стоял надо мной и глядел сверху вниз, глядел снисходительно, всепрощающе, нисколько не сомневаясь в том, что его снисхождение и прощение для меня приятны.

— Теперь вы понимаете, — продолжал он, — что было бы, если б мы не приняли решительных мер. Своевременно их не приняли?

Грудь вперед, подбородок упирается в наглухо застегнутый воротник, завидного здоровья щекастое лицо… Я вспомнил его дочь и подумал: «Блаженны нищие духом, не ведают, чего они творят».

1961

Апостольская командировка

Странная болезнь, не признаваемая медиками. Наверное, многие носят ее в себе и не подозревают об этом. У большинства она проходит как легкое недомогание, но порой она жестоко калечит, плодя по свету духовных инвалидов и самоубийц. Время излечивает от этой болезни, но не всегда…

Часть первая

Майским утром, когда на московских скверах радостно горела новорожденная листва, асфальт дышал свежей испариной, башня с часами на крыше Казанского вокзала купалась в голубой прохладе обмытого неба, я, протолкавшись целый час в душной, потной, накаленной недоброжелательством очереди, купил билет.

— Куда?..

В билете значилось — Новоназываевка.

О том, что существует на свете такая станция, я узнал уже в очереди, минут за пятнадцать до того, как протянул деньги в окошечко кассы.

За моей спиной шла назойливая, скучная беседа незнакомых мне людей, в ней мелькнуло звонкое слово «Новоназываевка», и я украл его.

— До Новоназываевки, пожалуйста.

Куда еду? Я не знал.

Зачем? Тоже представлял смутно.

Вчера я уволился с работы. По собственному желанию. Заявление, как и положено, подал за две недели. Еще раньше подготовил всех: извините, вынужден.

И прежде я частенько уезжал в командировки. Жена еще долго останется в покойном неведении, не знает, что командировка не кончится, муж сбежал… Так лучше для нее… Так лучше для дочери. Не могу быть ни мужем, ни отцом. Нет теперь у меня ни родных, ни друзей.

Я никого не убил, ничего не украл, не растратил казенных денег. Я не совершил преступления, но бегу, хочу скрыться.

Билет до Новоназываевки. Билет в неизвестность — в никуда. Билет к господу богу, если угодно.

Майское солнце стояло над городом. Не праздник, но люди на улицах одеты чуть-чуть нарядней обычного, чуть-чуть больше смеха, каждый встречный кажется сегодня чуть-чуть моложе. Весна… Видимость возрождения. Один из самых ловких обманов природы, убаюкивающий бдительность человека.

Спешащие прохожие вдруг начали весело оглядываться: по мостовой шел парень, скуластое, юношеское, тощенькое лицо наполовину скрывает борода, не стрижен и не чесан, на воротнике рубахи лежат неопрятные космы. В майский день — овчинная душегрейка, вывернутая мехом наружу, острый мальчишеский зад обтягивают вытертые до лоска джинсы, из-под них — грязные, голодно выглядывающие лодыжки. К одной из лодыжек привязана веревкой пустая консервная банка — дребезжаще погромыхивает на каждом шагу. Скучноватое презрение во вздернутых плечах, тепло укрытых свалявшимся мехом, презрение и независимость под бородой, и что ни шаг, то кухонный звон, словно обронили кастрюлю.

— Что за чучело?

— Битник. И у нас завелись.

— Ну и мода, мать честна!

— Тунеядец перед всеми фасон давит, а милиции чихать.

— Эй, борода, присматривай! Как бы на погремушку не наступили!

А ведь это мой родственник. Жить просто так — нет, не неволь. И консервная банка гремит по асфальту…

Пока только консервная банка. Он еще не дозрел.

Может, никогда и не дозреет. Равнодушное время лучше всего лечит молодых. А я уж не очень молод.

Да, сознаю, что я странно болен, тяжко, почти смертельно.

Я горжусь своей болезнью, мне жаль здоровых людей, не ведающих о моем недуге.

Позвякивала где-то в беспокойной людской чаще удаляющаяся консервная банка. Догнать бы, сказать: я знаю кое-что, по крайней мере это лучше пустой консервки.

Не поверит.

В таких случаях на слово не верят.

Нужно дозреть.

Билет до Новоназываевки…

Когда и с чего у меня началось?

Пожалуй, с получения квартиры.

Мы с Ингой вошли впервые в свою квартиру, пустынно-светлую, пахнущую тем бравурно-праздничным запахом, который присущ всему новому, будь то новая детская игрушка, новые ботинки, новое пальто.

Мы перешагнули за порог, и я, пораженный, показал Инге на распахнутую дверь, ведущую из узкого коридора в комнату:

— Гляди! Интерьер!

За дверью вглубь уходила стена, плинтус пола вонзался в пространство. А мы привыкли к тесным комнатушкам, где стена упиралась глухо в другую стену, где почти не было глубины, и чужеземный термин «интерьер» для нас звучал такой же абстракцией, как постоянная Планка. А здесь перед глазами — мой интерьер, наш интерьер, наше собственное пространство, никто уже не посягнет на него, не прикажет: «Выезжайте!» Мы имеем охраняемое законом свое место на земле.

До этого мы с Ингой снимали комнатушки, чуть ли не каждый год новую, переезжали с чемоданами и раскладушкой из одного конца Москвы в другой. Мы ютились у вдовы с тремя детьми за фанерной перегородкой в тесном, как школьный пенал, углу. Мы пребывали в комнате бывшей опереточной актрисы, которая сама постоянно жила на даче у зятя. Нас со всех сторон окружали шкафчики и секретеры с намертво запертыми ящичками, фарфоровые пастухи и пастушки, слоники «на счастье», фотографии опереточной примадонны в расцвете творческих сил, в соблазнительных позах. Мы были скованы грозными запретами: на этот диван не ложиться, на этом столе не обедать, на этом старинном кресле, боже упаси, не сидеть, живи где-то между, дыши с осторожностью. За такую возможность существовать мы обязаны были платить треть заработанных вдвоем денег.

В конце концов нам удалось отыскать изолированную комнату в шесть квадратных метров. Общий длинный темный коридор, двери, двери по обеим сторонам, ведущие в такие же, как наша, клетушки. Уборная, похожая на вокзальную, этажом ниже, а общая кухня напоминала доисторическую племенную пещеру. В ней с непривычки можно легко заблудиться среди густо навешанных простыней и кальсон. Мы с Ингой год наслаждались покоем — наши покладистые хозяева обитали в соседнем доме по этой же улице, регулярно брали плату, ничем больше не интересовались, запретами не связывали. На откупленных шести квадратных метрах мы могли делать все, что хотели, — читать, писать, приглашать гостей, спорить…

Именно в то время у Инги появилась гитара, именно в то время по Москве впервые зазвучал голос Булата Окуджавы. Он не пел с эстрады, и афиши с его именем не развешивались по заборам, он пел в кругу близких друзей, и песни его выходили на улицу, добирались через длинный и темный коридор до нашей тесной комнатушки. Перекинув ногу на ногу, подняв плечо, недоуменно подняв одну бровь, с горячим румянцем на лице (только что стояла у плиты, жарила гостям яичницу) Инга «баритонствовала» под Окуджаву.

По Смоленской дороге — леса, леса, леса. По Смоленской дороге — столбы, столбы, столбы. Над Смоленской дорогою, как твои глаза, — Две вечерних звезды — голубых моих судьбы…

У Инги глаза серые в голубизну — две вечерних моих звезды. Я любовался ею.