Владимир Тендряков – Апостольская командировка (страница 35)
Длинный коридор пуст, все двери плотно прикрыты, из-за них слышны приглушенные голоса учителей. Я узнаю их сразу: седьмой «Б» — высокий, уверенно требовательный голос Ирины Владимировны Тропниковой, в седьмом «Б» урок химии; в соседнем, девятом «А» — ехидно вразумляющий голос Аркадия Никаноровича: кому-то читает нотацию. Десятый класс… Почти перед самым моим носом дверь распахивается, вылетает Саша Коротков, не замечая меня, поворачивается в сторону класса, краснолицый, взъерошенный, громко отчеканивая каждое слово, держит речь в открытую дверь:
— Мы с вами на разных полюсах! Мы с вами враги по духу! А от врага я не желаю ничего принимать! Никаких знаний! Не считайте меня своим учеником!..
Он хлопает дверью, рывком поворачивается и деревенеет перед моими директорскими очами.
Молчим, глядим друг на друга. Мой вопрос ясен без слов. Расширяющееся от подбородка ко лбу лицо Саши цветет вишневыми пятнами, дрожат ресницы над остекленевшими глазами.
— Ну, — недобро подбадриваю я его.
— Анатолий Матвеевич!.. — Голос Саши звенит от отчаяния, но за дверью его не слышат — там свой взволнованный шум, своя неразбериха.
— Анатолий Матвеевич! Всех могу простить! Всех! Даже Лубкову. Она глупа. Но этот-то человек умный. Науку преподает. Не умещается в голове… Всякое общение с ним противно… Я не выдержал… сказал ему…
Я беру за плечо Сашу, открываю дверь, легонько вталкиваю его в класс, вхожу сам. Гул голосов обрывается, хлопают крышки парт, все вскакивают со своих мест. Тишина. Хмуро киваю: садитесь. Со сдержанным шумом усаживаются, снова тишина.
У Евгения Ивановича, стоявшего за учительским столом, бледное лицо, лоб и крылья массивного носа лоснятся от пота, плотно сжатые губы дрожат. Он неуверенно придвигает мне стул. Но я не сажусь. Я стою перед классом прямо в расстегнутом пальто, с шарфом, свисающим с шеи, с шапкой в руке. Обычно я пользуюсь директорским правом, снимаю пальто не в общей раздевалке, а в своем кабинете. Сейчас не успел этого сделать. Никогда еще ни в одном классе я не появлялся в верхней одежде, мой вид непривычен, потому он действует подавляюще на ребят.
— Евгений Иванович был и остается учителем, — говорю я громко. — В любом случае оскорбление учителя — самый тягчайший проступок в стенах школы. Я не собираюсь расследовать в подробностях, что сейчас здесь произошло. Я знаю одно — Александр Коротков оскорбил учителя. — Я поворачиваюсь в сторону Саши. Он стоит перед классом, выставив лоб, опустив руки по швам, глядя в пол. — Сегодня вечером, в семь часов, собирается педсовет. Вы, Коротков, явитесь туда. Это мой приказ!
Тишина. За окном сквозь открытую форточку слышна взбалмошная весенняя возня воробьев. Коротков неподвижен.
— Вы слышали, Коротков?
— Слышу, — роняет он угрюмо.
— Во сколько часов?
— В семь.
— Не вздумайте опоздать хотя бы на минуту.
На педсоветы, случается, вызывают родителей, еще чаще на педсоветах обсуждают поведение того или иного ученика, обсуждают, но не вызывают. Предстать же перед педсоветом самолично — случай редчайший. Класс подавлен, а воробьи за форточкой беззаботно воюют.
Я не спешу уходить, пристально оглядываю лицо за лицом. И каждый, на ком останавливается мой взгляд, поспешно опускает глаза. Мое внимание задерживает лицо Тоси Лубковой. Она смущена, но не как все. В ее смущении что-то жалкое, растерянное, низко опущенная голова ушла в плечи, вид такой, что с радостью бы спряталась под парту. Что-то не так… Но что?.. И вдруг меня осеняет:
— Могу ли я, ребята, задать вам один вопрос? — В голосе моем уже нет начальственного металла, и класс зашевелился — поднялись головы, расправились плечи. — Если вам не захочется отвечать, не настаиваю. Скажите: нашелся ли среди вас кто-нибудь, который подал голос в защиту Евгения Ивановича?
Шумок, переглядывание, затем с задней парты хмуроватый бас Алексея Титова, веснушчатого, рассудительного паренька.
— А что тут скрывать, многие защищали.
— И ты, Титов?
— Ну и я… В больное-то место бить…
А у Тоси Лубковой краснеет даже лоб: многие защищали, она — нет, а давно ли негодовала на других, что несправедливы.
Саша Коротков продолжал стоять перед классом, не смея пошевелиться, не подымая глаз от полу.
— Евгений Иванович, — обратился я подчеркнуто вежливо, — с Коротковым решайте по вашему усмотрению: хотите — оставьте в классе, хотите — удалите его.
— Коротков, — устало проговорил Евгений Иванович, — садитесь на свое место.
— Анатолий Матвеевич, — Саша дернулся в мою сторону, — разрешите мне не присутствовать на уроке.
— Не я веду урок, а Евгений Иванович. Он требует, чтобы вы сели на свое место, Коротков!
Тяжело-тяжело, с усилием он двинулся, вяло побрел к парте.
Голова Тоси Лубковой по-прежнему низко склонена.
24
Учителя собирались на педсовет, шумно двигали стульями, перекидывались случайными словами, косились на Морщихина, сидящего на своем месте за столом.
Морщихин вдруг встал, решительно подошел ко мне.
— Анатолий Матвеевич… — Глаза по обыкновению скользят мимо моего лица. — Может, мне лучше не присутствовать сегодня на этом совете?
— Почему?
— Вам всем будет свободнее говорить обо мне.
— Говорить за вашей спиной?
— Вы надеетесь меня перевоспитать?
— Нет. Нам нужно, чтоб вы знали, что мы о вас думаем.
— Приблизительно знаю.
— Вы считаете себя правым?
— Да, Анатолий Матвеевич, считаю.
— Тогда чего же вы боитесь?
Евгений Иванович отошел, приблизилась Анна Игнатьевна.
— Анатолий Матвеевич, — многозначительный кивок на дверь, — там Коротков… Уверяет, что вы приказали ему присутствовать на педсовете.
— Приказал. Пусть войдет и садится.
— Но, Анатолий Матвеевич… Мы же сейчас будем обсуждать вопрос о Морщихине!
— Совершенно верно.
— Ученик станет слушать, как критикуют учителя!
— Для этого и позвал его. Пусть знает, насколько сложно наше отношение к Морщихину.
— Но поймет ли?..
— А вы еще считаете его ребенком? Через два месяца этот ребенок закончит школу и станет самостоятельным человеком. Пора ему уже разбираться в сложных вопросах.
Анна Игнатьевна ввела Сашу Короткова, усадила за длинный конец стола. Взлохмаченная Сашина шевелюра поднялась между лоснящейся лысиной учителя черчения и рисования Вячеслава Андреевича и седым пробором Агнии Львовны, преподавательницы немецкого языка. Парень в явной тревоге, хотя и напустил вид, что ему все трын-трава.
Я поднялся со своего места, оглядел учителей. Мой штаб, мои маршалы… Среди них — Евгений Иванович Морщихин, нынче он уже не сотоварищ по делу, а противник. Не по себе этому противнику, не верит в свои силы, переполнен страхом и сомнениями, не хотел бы он с нами войны. Десять лет прятался, теперь прятаться нельзя.
— Разрешите начать, товарищи…
Разговоры и скрип стульев прекратились. Через головы учителей я обратился прямо к Морщихину:
— Евгений Иванович, если завтра к вам подойдет, скажем, Тося Лубкова и спросит: на самом деле вы, ее учитель, веруете в бога? Как вы ответите: да или нет?
Все головы повернулись в сторону Морщихина. А тот низко склонил к столу лицо. В густых жестких волосах видна обильная седина — как-то раньше она не замечалась.
— Да или нет?
— Я скажу… — Голос Евгения Ивановича хриплый, слежавшийся. — Скажу ей, что не хочу говорить на эту тему.
— А если она будет чересчур настойчива?
— Не отвечу.
— Предположим, что вы переупрямите, не скажете ни ясного да, ни ясного нет. Будет ли это означать, что Тося Лубкова останется в неведении? Не кажется ли вам, что ваш упрямый отказ отвечать только подтвердит, что да, вы верите, вы, ее учитель, ее наставник! А ей, значит, уже и вовсе не зазорно. Даже молчание ваше станет агитировать за религию. Избежать этого можно только одним путем — решительным отрицанием: нет, не верю, бога не существует. Вы должны стать своего рода агитатором атеизма. Согласитесь ли вы выполнять такую роль, Евгений Иванович?
Долго-долго не отвечал Морщихин. Все ждали. Наконец крупная, тяжелая голова медленно поднялась над столом.