Владимир Тан-Богораз – Воскресшее племя (страница 27)
Один юкагир из Нижней Колымы ехал до Ленинграда более двух лет через местности, еще не очищенные окончательно от белых банд. На реке Индигирке в Абийском улусе он попал в плен к белогвардейцам и даже был продан в рабство одному из местных старшин. Потом он бежал от него и в конце концов добрался до Якутска.
Однако, при всем разнообразии своего происхождения, всех этих юношей объединяла непреклонная жажда учения. Им было все равно, чему учиться: счету и письму, политграмоте, физкультуре, советскому праву, медицине, кооперативному строительству. Они брались за все, не довольствовались длинными учебными часами, организовывали общества и кружки, даже кружок красноречия.
Они словно отстали на десять тысяч лет и теперь хотели догнать и наверстать потерянное в какие-нибудь два-три года: молчали сто веков и теперь стали говорить, говорили три года и не могли умолкнуть.
Глава двадцатая
Кендык сел на кровать и ноги спустил на землю. Над входом, под самым потолком дребезжала железная штука, круглая такая, вроде опрокинутой чашки. Круглая штука дрожала, напрягаясь от резкого звона. От звона было больно ушам и даже рябило в глазах.
«Какая злая», — подумал Кендык. И сразу отвернулся и посмотрел налево и направо.
Комната была огромная, но как-то похожая на тот же вагон, в котором Кендык приехал с востока. Только этот вагон был огромный, в десять, в двадцать раз больше, чем тот. Повсюду стояли кровати, налево и направо, у кроватей — табуретки, на кроватях — товарищи Кендыка. Они одевались, оправляли постели и деятельно готовились к наступающему дню. Кендык сидел по-прежнему голый, опустив ноги на пол.
— Что сидишь, одевайся! — ткнул его в голый живот Чурка, гиляцкий мальчишка, ближайший сосед. — Слышишь звонок: динь, дилинь, дилинь, дилинь, — передразнил он звенящую чашку.
Кендык думал об одном: как бы сбегать на улицу. Но земля была там, внизу, а здесь, за стеклом, торчала вершина большого дерева. С такой высоты не спрыгнешь. Бежать по всем этим огромным запутанным загонам, по кривым коридорам и проходам. Как бежать? Кендык не знает дороги. Он даже не знает, где выход. В тундре дорогу он знает, а здесь вот не знает. Он ощущал со стыдом, с унижением свою телесную потребность.
— Мне надо, — сказал он соседу и дополнил жестом.
— Ладно, идем.
Чурка вскочил на ноги, поправил штаны и двинулся к двери. Кендык тоже вскочил и бросился за ним. Все захохотали. Двое соседей — Кешка-коряк и Пирерка-ненец — схватили его без всякой церемонии. Но он двинул локтями, и они отлетели долой.
— У, голопузый!
Путугир-эвенк бросил ему в лицо штаны и рубаху:
— Ну, на, одевайся!
Кендык проворно оделся и быстро побежал по коридору. Но Чурка опередил его. Он уже стоял в другой большой комнате. Из всех стен лилась вода, в середине и снизу вливалась в большие железные котлы и стекала по желобу вниз. Чурка стоял над котлом и старательно мылся мылом, скреб ногтями голову и тер ладонями шею.
Так мылся в Родымске начальник Лукошкин, но и то не каждый день, а разве по праздникам.
Кендык подошел к другому котлу и, подражая движениям Чурки, пустил воду и стал мыться мылом, но он не умел вовремя закрыть глаз, едкое мыло залезло под веки, защипало, закололо. Он замотал головой и фыркнул, как тюлень.
— Теперь зубы, — сказал ему Чурка.
Кендык послушно набрал порошку на белую щетку, набрал старательно, едва не целый воз, сунул щетку в рот глубоко, до самого горла и тоже не очень удачно. Порошок задушил его, он поперхнулся, закашлялся и выплюнул белое месиво.
— У-у, балда! Еще раз, вот так.
Стоя перед Кендыком, Чурка с таким же старательным ожесточением тер порошком свои собственные зубы. Порошок был белый, щетка белая, и зубы тоже ослепительно-белые.
Кендык стал делать то же самое. Стоя друг против друга, они чистили зубы, утирали глаза полотенцем. Чурка служил для Кендыка как бы живым плакатом или отражением в зеркале.
Впрочем, на стене висел настоящий плакат, там были нарисованы мальчишки и девчонки, которые делали то же, что Чурка с Кендыком. Под плакатом была преогромная надпись: «Мойте шею и уши».
— Теперь штаны! — Чурка платяной щеткой стал чистить свои порыжелые брюки. — Теперь сапоги. — Сапожною щеткой Чурка начистил свои ветхие ботинки, тоже весьма порыжелые.
Кендык послушно и старательно следовал примеру товарища. Правда, с непривычки он натер гуталином штаны, потом стал стирать гуталин, запачкался весь, и ему опять пришлось мыться бегущей водой.
Так совершилось посвящение Кендыка в тайны культуры.
Колокольчик звенел без умолку.
— В класс, в класс! — кричали в коридоре. Мальчишки бежали с тетрадями, с книгами. Колонка малышей проходила коридором, маршируя по правилам военной физкультуры:
— Раз, раз, левой, левой!
Одни от усердия мотали головами, другие размахивали книгами.
Этим согласованным движением они возбуждали в себе готовность к согласованным занятиям в скучном классе, с бумагою, с мелом, где приходится сидеть неподвижно на узкой скамье, неудобной и твердой.
— Ну, садись!
Чурка пихнул Кендыка на деревянное сиденье. Кендык скорчился, в живот ему уперлась доска.
Он положил локти на доску. Как сидеть на этом? Но слезть было некуда, слева была гладкая и белая стена, а справа уселся мальчишка, моложе Кендыка, вертлявый, с насмешливым взглядом.
В комнате было еще три десятка человек. Тут были маленькие и средние и даже настоящие большие. На скамье впереди сидел краснощекий парнюга с гладко-остриженным черепом, похожим на круглую опрокинутую ступу. То был Игынькеу из племени кереков, до сих пор почти не знавший русского языка. Он был в институте уже второй год и все еще объяснялся по преимуществу знаками. Ему было, впрочем, весело, и лицо его сияло широкой улыбкой. Налево сидел Мадуга, столь же большой и тяжелый, из племени селькупов, лесных ненцев. Селькупов было двое во всем институте, и они могли разговаривать только друг с другом. Но другой селькуп заболел гриппом, и его взяли в лазарет. Мадуга чувствовал себя совсем одиноким. Но еще более одиноким чувствовал себя Кендык. Он был убежден, что другого одуна в институте нет и быть не может. Он был один, и как ему учиться, он не знал. Он хотел научиться всему, всему… Но руки его были скованы, глаза его были как будто закрыты и не видели науки. Он был как голодный перед новой едой, — еда эта заперта в ларчике, и ларчик из железа, и ключа у него нет, и какая там еда, Кендык не знает, не видит.
В комнату вошла женщина, большая, как жирная нерпа, с добрыми глазами, будто у новотельной важенки. Волосы у ней были рыжие, пушистые, как облако.
Из-под короткого подола видны были обтянутые чулками ноги. Женские наряды в Ленинграде смущали Кендыка. Женщины и девушки его собственного племени ходили тщательно закутанные в кожу и в мех.
Черная доска стояла у задней стены на деревянных подпорках. Учительница взяла белый камешек и стала чертить на доске. Кендык видел такое в Родымске, у русских. Учительница показала большую картинку. На картинке была нарисована лисица с таким же рыжим волосом, как у самой учительницы, но только облизанно-гладким. Учительница написала на доске крупными буквами: л-и-с-а.
— Л-и-с-а, — сказала она, и класс завопил на десять языков:
— Хуляки[38].
— Кабихак[39].
— Рикук[40].
Учительница стояла, как потерянная. Это вавилонское столпотворение языков постоянно смущало ее. Мальчишки по-русски говорили очень плохо, а она, разумеется, не знала ни одного из туземных языков.
— Пишите, — сказала учительница.
Кендык пожал плечами. Он научился в Родымске списывать из книги такие простые слова. Он взял карандаш, стиснул его в кулаке и стал выводить буквы на сером листочке тетрадки.
— Не так.
Сосед ткнул его в бок и указал на чернильницы, вделанные в парты. Он сам писал чернилами, и его пальцы были запачканы и лоснились черно и мокро. Кендык усмехнулся и покачал головою. Этого опыта он не хотел проделывать снова.
— Не так, не так, — настаивал сосед.
Перед Кендыком на парте лежала его собственная ручка. Насмешливый мальчишка отложил свое перо и стал вынимать у Кендыка карандаш из кулака, намереваясь вложить перо.
Кендык не сопротивлялся, но карандаша не отдал. Другие обернулись на шум, подошла учительница.
— Отчего ты не пишешь чернилами?
Кендык посмотрел красноречивым взглядом на опасную черную жидкость, на мокрые пальцы соседа, на жирную кляксу, размазанную на его тетради. Учительница улыбнулась.
— Ну, пусть карандаш. Держишь не так. Дайка. Она осторожно и твердо отобрала у Кендыка его карандашное шило, вложила между пальцами, как надо, сжала его жесткие пальцы своей мягкой большой рукой и стала осторожно выводить на бумаге четкие буквы: л-и-с-а». Надпись выходила красиво и ровно, совсем как на доске.
От прикосновения белой, холеной руки у Кендыка даже мурашки пробежали по телу. Он первый раз в жизни видел русскую ученую женщину. Пальцы его послушно выводили закругленные черты, и совсем неожиданно на глазах проступили от напряжения слезы.
— Ах, какой чувствительный, — сказала учительница, подняла свою руку и широко погладила Кендыка по голове.
— Ну, сам пиши!
Кендык, не разжимая пальцев, сдвинул руку пониже и вывел такую же красивую, четкую и ровную надпись: «л-и-с-а». Еще раз пониже: «л-и-с-а». Это было как будто внушение. Умелая ласка учительницы сразу научила его держать карандаш и писать как надо.