реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Тан-Богораз – Воскресшее племя (страница 15)

18

И так безнаказанно этот кровавый отряд до сих пор скрывается в неизвестных пространствах далекого Севера. Жители называют его довольно метко: «с того света люди». Они имеют в виду «тот свет» легендарный, но на деле это «тот свет» социальный, бывший общественный ад, который для нового поколения сделался и вправду почти легендарным.

Так этот страшный отряд странствует по тундре, как Летучий Голландец. Поселкам, расположенным на северной окраине тундры, приходится быть начеку и настойчиво помнить постоянное правило:

Революционный держите шаг, Неугомонный не дремлет враг.

Однако повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сломить.

Попался на афганской границе Хан Ибрагим, вождь басмачей. Попадется и Чемпан со своим отощалым зверьем в безвестных пустынях холодного Таймыра.

Глава десятая

Шесть дней и шесть ночей не спит старый дед Чобтагир. С утра до полудня, с полудня до сумерек. А в сумерки только заведет глаза — и мнится ему, что дух его отлетает от тела и в образе сокольем улетает в тридесятые миры, подземные и надземные, и вот он облетел все неизвестные области на востоке и на западе. На западе, там, где живут незнакомые русские черти: не люди и не духи — большевики. Звенит над землею жуткое неведомое имя: Ленин, и безумствует дух нечестивой заразы, жадность перемен, чтоб рушить все старое, бывалое, пришедшее от дедов и знакомое с детства, установленное предками, и строить потом небывалое, на потеху мальчишкам, бесстыдным и безбожным.

«Такая зараза проникла в самые далекие углы и даже заразила одунов, мальчишек и девчонок, заразила родного Кендыка», — с горечью думает дед.

Такое видит Чобтагир днем, и вечером, и в сумерки, и в ужасе закрывает глаза, и так сидит до полуночи, бессильный и смятенный.

И в полночь заводит Чобтагир глаза, и вот к нему прилетают далекие духи, с востока прилетают, из прадедовской страны, знакомые и жадные, ведомые ранее, с костлявыми лицами, как старые покойники, с большими обнаженными зубами, с раздвинутыми челюстями; в запавших глазницах зияют провалы, и жгут зловещие взгляды: не пускай, уничтожь. Не нужно российской перемены, суетливой и богопротивной. И духи подговаривают его на жуткие кровавые дела и подсовывают ему знакомые орудия войны: ружье и натруску с порохом и свинцовыми жеребьями. Вылетает из ружья жеребей, как смертельная муха заразы, и жалит насмерть. Духи подают ему лук с раздвоенной стрелой, и двуострое копье, и тяжелую палицу с крепким широким рубилом. А самый знакомый дух-покровитель, по имени Хаха, собственный помощник и родной прадед старого Чобтагира, сует ему в руки оселок и привычный запоясный нож самого Чобтагира и шепчет, и шипит, как злой горностай:

— Вот этим зарежь, уничтожь….

Старый Чобтагир не знает, не понимает, но злобный прадед направляет его руки — и левую, и правую. И левая движет оселок, а правая привычным движением точит знакомый старый нож, словно собрался Чобтагир на веселую работу: пластать и свежевать горячую тушу убитого оленя, и кожу отдирать от мяса, и мясо отдирать от костей.

Кого же пластать? Не знает, не понимает обезумевший шаман. И вот на смену прапрадеду Хахе прилетела Курынь. Не эта, здешняя Курынь — знакомая старая баба, а та, прежняя шаманка, которая когда-то уничтожила и съела весь род Балаганчиков. Ее руки замазаны кровью, и на шее висит ожерелье из розовых бус. И те бусы — прозрачные кончики детских пальчиков.

В печенке шамана Чобтагира засела острозубая Курынь и смеется и скалится: «Я съела вот этих ребятишек, — видите круглые пальчики? — Кендыка не съела, не сумела. Съела бы Кендыка, Кендыка, Кендыка».

И старый Чобтагир повторяет из-под низу: «Кендыка».

Старая шаманка сидит на нем верхом, внутри его собственной печени, верхом на его собственной старой шаманской душе и душит его, погоняет и приказывает: «Кендыка съешь, не упусти…»

Шаман широко раскрывает глаза и видит: широко разрывается мрак, как черная кожа, раскрывается солнечный блеск, пролегает стеклянная дорога, широкая река, и с берега сдвигается в воду легкий челнок, и в челноке Кендык с двуручным веслом. Какой это Кендык? Старый или новый, чужой или свой? Или не было двойного Кендыка, все тот же Кендык, вольнодумец и изменник, нечестивый беглец, он хочет убежать к чужеземным чертям и там выставлять на позор, на посмеяние русским родных духов племени?

Сдвигается в воду другой челнок, и в челнок с разбегу прыгает старая Курынь, длиннозубая шаманка, и гонит за Кендыком, и кричит зловеще и жалобно, и плачет, и просит: «Пожалуйста, постой, подожди, дай догнать».

И так они гонят по светлой воде плеса, второе и третье — Кендык, и Курынь, и Чобтагир тоже тут. Он зажат внизу, и старая Курынь сидит на нем верхом и погоняет костлявыми пятками. Чобтагир — это лодка, и в нем сидит острозубая Курынь. Чобтагир — это длинное весло. Курынь рассекает им воду, и весло режет воду, как заточенный нож. И воля Курыни есть воля Чобтагира, и оба кричат одним общим голосом: «Постой, не уходи, дай догнать. Ух, ух, съела бы Кендыка!»

А прадед, помощник, он тоже не ушел, все туже и крепче он водит рукою Чобтагира и точит старый шаманский прадедовский нож, попробовавший крови не дважды и не трижды, звериной, оленьей и заячьей крови, пролитой охотником, и крови жертвенной и крови человеческой.

«Съешь, не упусти!»

С жутким весельем щелкает Курынь зубами и пальцами. «Ух, ух, наддай, наддай!.. Съела бы Кендыка».

Шесть ночей не спит молодой Кендык. Он спит днем, сидя под кустом, на открытой полянке, дремлет, как заяц, с открытыми глазами, и только он заведет глаза, — улетает его жадная, ненасытная душа на запад, далеко, в неведомую русскую землю.

Там ходят по блистающим дорогам юноши, такие же как Кендык, с новыми ружьями, с красными флагами. Там большие, огромные постройки, дома в шесть рядов, один над другим, как соты в улье. Там живут тысячи народу, сотни двадцатой, кто знает, сколько. Ходят по улицам ночью и днем сани на колесах по длинным железным полозьям[23]. Плошки горят на высоких столбах. Летает железная птица, полая, как ящик, в том ящике люди. Говорилка на столбах поет и разговаривает на сто голосов. Там светлые одежды, обильная пища, сахар, и масло, и белая мука. Там никто не знает страха, не ведает голода. Люди молодые, все новые и молодые, строят новую и молодую жизнь.

Играет, загорается сердце молодого Кендыка. Он полетел бы туда и остался бы там и назад не вернулся. Нет, вернулся бы Кендык, но не скоро. Не в шкуре горностая, не в перьях сокольих, как старые шаманы, взвился бы, вернулся бы в железной летающей птице. Но тело Кендыка все еще на этом постылом берегу, и нет у него крыльев железных и летучих.

А ночью Кендыку жутко. Он чувствует, что всюду грозит ему опасность: хотят его съесть, уничтожить, убить.

Только заводит глаза — надвигается жуткая дрема. Злые одунские духи — пожиратели душ человека, злокозненные предки, жадные к чужому. Они и шаманы отнимают последний кусок у бедного охотника. Духи ненавидят ослушников, ненавидят и его, Кендыка. С разинутым ртом, с длинными и острыми клыками, с копьем, и с ножом, и с ружьем надвигаются духи-убийцы, и ведет их Курынь, старая шаманка, не эта знакомая, старая тетка, — та, прежняя Курынь, людоедка,

людоедка, и вместе с Курынью — Чобтагир, его собственный дед; руки его растопырены, как крепкие весла, пальцы его — как режущие стрелы, ладони — как ножи. С поднятым ножом на весу гонится старый Чобтагир, гребет долгокостными руками, как веслами: «Съели бы, съели бы нечестивого Кендыка».

Шесть дней, шесть ночей ждал, ужасаясь, Кендык, потом он решился на великое, дерзкое дело.

С сумкою за спиною, с длинным веслом на плече, на рассвете прокрался Кендык к сестренке Мотальдие[24]. Молодая Моталка обратила к нему свое заспанное личико:

— Куда ты собрался, Кендык, так рано на охоту? Убей что-нибудь пожирнее, повкуснее.

— Нет, я собрался в далекий путь, уезжаю в неведомую землю, иду искать спасенья от нашей злобы, голода и темного ума.

Моталка подскочила на постели и встала на ноги.

— Куда идешь? Останься, — сказала она голосом все еще несколько сонным. — На охоту не ходи, потерпим без вкусного, вот брюхо подтянем.

— Нет, — сказал Кендык, — убьют меня.

— Кто убьет?

Огни горят горючие, Котлы кипят кипучие, Ножи точат булатные, Хотят меня зарезати, —

проговорил Кендык нараспев.

Это был одунский перевод-переделка старинной русской сказки-песенки.

— Да вот, слышишь?

Моталка насторожилась. Откуда-то чуть слышно, настойчиво и призрачно доносился тихий свист металла по камню: зловещий, жестокий. Где-то действительно точили нож, чтоб кого-то резать.

— Ну иди, — сказала Моталка упавшим голоском, похожим на шелест увядших листьев под осенним ветром.

Как во сне, пошел Кендык к темному берегу и стал двигать по мягкому песку свой легонький челнок, сбитый из трех лиственничных досок, со стенками не толще картона. Челнок сошел в воду. Кендык сел и двинул веслом. И вдруг неожиданно ночную тишину прорезал отчаянный, плачущий крик огорченной Моталки:

— Братик, вернись, Кендык, дорогой, когда-нибудь после, вернись! Приди, приди, не забывай нас, погибнем без тебя.

И вот, позабыв об опасности, ответил другой голос, такой же молодой, ликующий и плачущий: