18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Свержин – Священная война (страница 54)

18

Странно, как могут быть настолько бесхребетными такие вот здоровяки. И как часто стальной стержень обнаруживается в тех, кто кажется щуплым и невзрачным – как человек в черном мундире. Как Он сам когда-то.

Когда-то. Шестьдесят лет назад.

Скоро торжества по поводу Его юбилея. По поводу – самое точное определение. Очередной повод еще раз раздуть огонь Од– священного безумия, объединяющий в булатном сплаве тех, кто способен перенести его – и испепеляющий недостойных.

Невольно вспомнился сегодня же доставленный проект памятника Тевтонскому Завоевателю на Поклонной горе у порога азиатской столицы, красного Вавилона – покоренной Москвы.

Глыбы четырех Врат Памяти – вблизи громады неоготических храмов, зазубренными клинками гребней и шпилей грозящие облакам. Издали – окаменевшее пламя, вставшие на дыбы черные айсберги с изъеденными Солнцем краями, а между ними, словно рождаясь в черном огне, словно проламывая громаду Мирового Льда, поднимается мускулистое тело Титана, запрокинуто в небеса безумно-страстное лицо, и мощная рука поражает зенит исполинским мечом. Самому Джамбаттисте Пиранези в его горячечных архитектурных кошмарах не пригрезилось бы такое. Да, это Памятник – вечное напоминание. Нет, не покоренным – им ни к чему так высоко держать головы, чтобы видеть святыню победителей, им хватит и огромной тени, что будет каждый вечер обрушиваться на их муравейник в крови и пламени Заката. Напоминание потомкам – какими были Предки, какими должны быть они. И вечный приговор всякому, кто посмеет быть слаб.

Художник – имя было смутно знакомым и проскользнуло в памяти, не оставляя следа, помнилось только, что старый партиец с двадцатых, имя, кажется, начинается на «А», фамилия на «Ш»… Альберт Шпеер? Нет, Шпеер – это арка Германских побед, вознесшаяся над Берлином, и воздвигающийся за и над нею циклопический купол Пантеона. Кто-то другой…

Неважно. Потом.

Сам же юбилей – чушь, мишура. Абсолютно неважно, когда из влажной женской утробы вывалился красный комок визгливой безмозглой плоти, которому только предстояло еще спустя многие и многие годы стать Им. Такое всерьез помнят лишь те, кто и в могилу сходит безмозглым копошащимся куском плоти.

Неужели заглядывающая глазом из зеленого льда в окно Рейхсканцелярии Вечерняя звезда утруждает себя, запоминая мгновение, когда оторвалась от кровоточащей плоти закатного горизонта? На то есть двуногие букашки, живые приставки к пыльным стеклам и трубам обсерваторий.

То существо – оно не было Им. Ничего от Него – замкнутая, молчаливая двуногая личинка из каменной норы на дне огромной благополучной и сытой могилы по имени Европа – могилы, в которой дотлевали скелеты великих ценностей – рыцарства, воли, страсти, воинской ярости. Личинка тяготилась родной могилой – что ж, как многие, ползавшие рядом с нею – хотя довольных было еще больше. Тех, кому было уютно, тепло, сытно среди разлагающихся останков великой цивилизации, настолько чуждой им, что если ее создателей – безумцев, поэтов, святых и убийц, творцов и завоевателей – именовать людьми, то для обитателей руин построенного ими когда-то храма надо было найти другое название. Довольные или нет, личинки суетились и ползали, в конце концов тихо перепревая в гной, по которому нельзя было отличить жалкого обывателя от столь же жалкого бунтаря, искателя убогих личиночьих приключений.

Ту личинку, однако, ждала иная судьба: ей предстояло погибнуть – и стать Им. Спасением стала великая война, спалившая миллионы двуногих личинок – и ее тоже. Разница была в том, что остальные были всего лишь личинками, и ничем более, а из ее пепла родился Он. Именно на войне, на этом пиршестве Судьбы и Смерти Он понял Свое предназначение. Именно там Он смог действовать и жить, как Предки – и даже более. Тогда Он родился по-настоящему.

Перечитывая потом воспоминания фронтовиков, Он раз за разом утверждался в осознании Своей исключительности – и бездны ничтожества, в которую сползала Европа. Вместо голоса силы и воли рождающейся в крови и муках новой жизни бумажные листы запечатлели истошный визг смертельно перепуганной плоти – и ничего более. Чего стоил один Ремарк, уползший в Америку, отстойник бывших. В войне, этом доме, родине сильного, он увидел лишь боль, кровь и смерть. И возненавидел их. Это ли не знак вырождения – ненависть к тому, что и составляет Жизнь?! И вся Европа, пуская розовые сопли над испакощенной им бумагой, расписывалась в страхе и ненависти к Жизни. Расписалась в собственном вырождении, в собственной дряхлости, в том, что ей давно пора в могилу.

Это было по-настоящему счастливое время в Его жизни. Время, когда Он был – дома. В грязном окопе, над которым пела, не замолкая, тысячью стальных и свинцовых глоток смерть, пьяная от невиданного угощения, Он обрел то, чего не было и не могло быть в каменной благопристойной лютеранской норке на дне могилы Европы. Пожалуй, только раз в жизни он чувствовал себя счастливей…

Потом Его дом, едва обретенный, рухнул. Кончилась война – и то немногое, за что стоило сражаться, исчезло вместе с нею. Страна, за которую Он воевал, проиграла, хуже – погибла, полностью и безвозвратно. Он шагнул в пустоту – и несколько лет шел в этой пустоте, которую глупцы называли «миром», живя лишь верой в обретенную на заваленных человечьим мясом полях Судьбу. И Судьба привела Его в Мюнхен, в чудом сохранившееся в гнилом болоте бывшей Европы место, где жили семена возрождения, семена истинной жизни. Здесь жили силы, способные и желавшие вернуть величие Белой расы, очистив ее от гнили и лжи, что облепили ее за тысячелетия существования. Силы эти назывались национал-социализмом, и силы эти ждали Его.

Ради этого стоило жить, что для Него значило – сражаться и убивать. Теперь уже под знаменем с древним символом, который арии называли свастикой, монголы – хасом, а его предки-тевтоны – хакенкрейц.

Потом был ноябрь двадцать третьего – Он помнил каждую секунду этого пронзительно-холодного месяца и кровь закатов, обещавшую бурю. Та буря оказалась недостаточно сильной, чтобы снести наслоения гнили и лжи – что ж, Ему было не впервой оправляться после поражений. То, что не убивало Его – делало Его сильнее… кому-кому, а Ему не надо было лезть в ранец за томиком Ницше, рваное железо строк «Заратустры» жило в Его крови, иногда Ему просто казалось, что никакого такого Ницше не было, что «Ницше» – лишь сполох, отсвет, отброшенный в прошлое Его жизнью и Его судьбой, настолько Своими ощущал Он слова Базельского Безумца. Он проиграл тогда – но Его враги не смогли даже воспользоваться победой, не смогли расправиться с Ним – тем прочнее укрепилось в Его душе презрение к ним, возомнившим, что вправе судить Того, Кого не смеют уничтожить. Он, конечно, не повторил их ошибок – а буря все же пришла. Он победил – Он и те, кто пошли за Ним. А победив, Он начал строить новую цивилизацию, новую мораль, новый народ…

Потом был еще случай, окончательно укрепивший бы Его веру в Судьбу – если бы этой вере еще требовалось укрепление. Тридцать девятый год, девятое ноября – Его Судьба за что-то любила этот месяц, который предки-тевтоны называли Нибелунг. Несколько минут отделило Его от взрыва бомбы – приближенные ужасались: «Если бы чуть раньше!..» Этих Он запомнил и не доверял им серьезных дел и решений – «если бы» существует для тех, кто не верит в Судьбу.

Фюрер оторвал высокий прохладный лоб от соединенных кончиками в готический свод пальцев, открыл глаза, поднялся из кресла. Подошел к зеркалу, встал напротив разглядывая Свое лицо – так солдат перед смотром оглядывает форму. Годы не пожалели Его – все-таки Его тело было человеческим телом. Лицо иссекла рунная вязь морщин, поредевшие волосы, брови, усы тронул иней. Не изменились глаза – не зря русские называют их зеркалом души. Они были все такими же голубыми, прозрачными и мертвыми, а на дне поблескивал осколком ледяного зеркала неживой блик безумия. За всю Свою жизнь – Свою, а не тела – Он так и не встретил человека, способного выдержать их прямой взгляд, и в те годы, когда был еще способен удивляться, слегка недоумевал, отчего сам способен смотреть в зеркало, в отличие от легендарных горгон и василисков.

Вспомнилось недавнее – Скорцени, совершивший невозможное, выкравший Сталина прямо с Куйбышевского аэродрома, куда тот прилетел, спасаясь из обложенной частями вермахта и союзников Москвы. За день до казни Фюрер пришел – один, без охраны, накинув на плечи старую фронтовую шинель – в камеру к пленнику. Тот повернулся, резко шагнул навстречу – и остановился, наткнувшись на мертвый взгляд ледяных глаз. Эти глаза вглядывались в желтые тигриные зрачки, пока ненависть и холодная ярость не сменились ужасом и отчаянием загнанного зверя. Пленник закрыл лицо руками и опустился на койку, а Он повернулся и вышел, не разжав сцепленных за спиной рук, не унизившись до улыбки или хотя бы проблеска торжества во взгляде.

На следующий день они принимали парад победоносного Вермахта на Красной Площади. Фюрер стоял на трибуне опустевшего Мавзолея, над панелью со сбитыми буквами, глядя чуть выше рядов пилоток, кепи, стальных шлемов, и держал левую руку на лежавшей на парапете отрубленной – собственноручно, по старой привычке – голове великого врага. Короткие седые волосы приятно покалывали ладонь. Стоял все тот же месяц Нибелунг.