реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Солоухин – Сорок звонких капелей. Осенние листья (страница 60)

18

Но, по-моему, дровами можно завалить и потушить только слабенький огонек. Большой, разгоревшийся костер дровами не завалишь. Он разгорится еще ярче.

Я — человек, существо социальное. От меня, как от точки, существует проекция назад, в прошлое, в глубину (понимание прошлого и отношение к нему), и проекция вверх, в будущее (понимание и ощущение его). Я — узелок, связывающий эти две нити. Они натянуты, и их натяжение определяет моё пространственное и временное положение. У меня есть корень в землю и побег в небо.

Нужно попасть камнем в цель на далеком расстоянии. У человека, умеющего далеко кидать камни, при этом будет одна лишь трудность — попасть. Докинуть до цели для него не проблема. Это для него само собой разумеется.

Если же человек едва-едва добрасывает камень до нужного места, то где уж ему попасть.

Литературная техника, собственно литературное ремесло, и есть вот это умение «докинуть».

Нужно, чтобы все эти рифмы: внутренние, разноударные, мужские и женские, — ассонансы, аллитерации и прочее, нужно, чтобы это не было проблемой, а было как умение легко докинуть камень до цели. Тогда вся энергия сосредоточится именно на том, чтобы попасть в цель.

Наши критики, разбирая то или иное произведение чаще всего говорят, так сказать, о курсе корабля и совсем не говорят о его плавучести, о его навигационных качествах, а тем более об отделке салонов, палуб, кают.

Если для всех людей сахар сладок, а соль солона, если для всех ландыши пахнут ландышами, а навоз навозом, если для всех больно есть больно, а сладострастно есть сладострастно, то не предположить ли, что и все иные чувства людей если не вполне одинаковы, то сходны?

Чувство нежности, жалости, жадности, любви, горя, тоски, грусти, скуки, раскаяния, страха, гордости, возмездия — все эти чувства для всех людей «на вкус» одинаковы.

Если бы было по-другому, искусство не могло бы существовать.

Любую черту своего любого героя, если даже это отъявленный подлец и негодяй, писатель прикидывает на себе.

У него ладный, хорошо работающий поэтический аппарат. Но ему нечего в этот аппарат запускать.

Спортсмен-марафонец бежит, преодолевая свою классическую дистанцию — сорок два километра. Вдруг его остановил человек и говорит:

— Здесь, в стороне, всего триста метров, есть табачный киоск, сбегай, купи мне сигарет.

— Но я преодолеваю дистанцию…

— Вот именно, все равно ты уже бежишь. Что тебе стоит сделать лишних полкилометра? Это займет у тебя пять минут. Ну что тебе стоит?..

Ситуация фантастическая. Но я думаю о ней всякий раз, когда звонят из редакции и просят написать статью.

— Но я пишу сейчас повесть (или роман).

— Это займет у вас два дня. Нужно восемь страничек на машинке.

— Но я пишу повесть.

— Вот именно, все равно пишете. В повести небось будет четыреста страниц, так что вам стоит написать лишние восемь?..

Что изменится, если в стихотворении поправить два-три места, две-три строки или даже два-три слова? Может быть, ничего не изменится. Может быть, стихотворение станет лучше. Но может случиться и другое.

У стихотворения (у рассказа, у романа) есть свои нервные узлы. Чтобы убить произведение, незачем кромсать его на куски — достаточно ужалить в два-три нервных узла. Операция может быть незаметной, а стихотворение между тем парализуется и обвиснет, как тряпка.

Хорошему, тонкому скрипичному мастеру один приятель во время выпивки советовал:

— Слушай, сделай ты фортепьяну. Она большая, сколько денег сразу заработаешь!

— Не хочу делать фортепьяны! — восклицал мастер.

Мой друг Миша Скороходов, живущий теперь в Архангельске, имея в виду, очевидно, мои прозаические книги (сравнительно со стихами), и тоже во время выпивки, мне сказал:

— Слушай, перестань делать фортепьяны.

Сколько людей на свете, столько и понятий о счастье, потому что счастье состоит в удовлетворении запросов, а запросы бывают разные. Русская пословица говорит: «У каждого по горю, да не поровну. У одного похлебка жидка, у другого жемчуг мелок». То же можно сказать о счастье.

Тем не менее у любого счастья существует фон, или, вернее, основа, и есть подробности крупных планов.

Наиболее прочной и, вероятно, единственно прочной основой является глубокая удовлетворенность главным делом своей жизни, которое тоже у каждого человека свое.

Личные, повседневные огорчения и радости (подробности крупного плана) могут, конечно, на время заслонять основное. Но при отсутствии основного они не могут составить счастья.

Рассказывать анекдоты — значит брать юмор напрокат, когда не хватает или вовсе нет своего.

Однажды я ночевал в коренном дагестанском ауле. Днем, пока мы суетились и разговаривали, обедали и пели песни, ничего не было слышно, кроме обыкновенных для аула звуков: крика осла, скрипа и звяканья, смеха детей, пения петуха, шума автомобиля и вообще дневного шума, — когда не различаешь один звук от другого и не обращаешь на шум внимания хотя бы потому, что и сам принимаешь участие в его создании.

Потом я лег спать, и мне начал чудиться шум реки. Чем тише становилось на улице, чем больше затихал я сам, тем явственнее, тем громче шумела река. Постепенно она заполнила всю тишину, и ничего в мире, кроме нее, не осталось. Властно, полнозвучно, устойчиво шумела река, которой днем не было слышно нигде поблизости.

Утром, когда мир снова наполнился криками петуха, скрипом колеса, громыханием грузовика и нашим собственным разговором о всякой ерунде, я спросил у жителей аула и узнал все же, что река мне не приснилась, она действительно существует в дальнем ущелье за горой, только днем ее не слышно.

Каково же художнику сквозь повседневную суету жизни прислушиваться к постоянно существующему в нем самом и в мире, но не постоянно слышимому голосу откровения?

Броневский: «Я мог бы много услышать в этом мире, но, к сожалению, сам я все время шумел».

Красота окружающего мира постепенно аккумулировалась в душе древнего человека. Потом неизбежно началась отдача. Изображение цветка или оленя появилось на рукоятке боевого топора. Вместе с тем изображение топора или оленя появилось на скале, высеченное при помощи камня или нарисованное пометом летучей мыши.

Но что же все-таки было вначале: потребность души поделиться с другой душой (рисунок на скале) или потребность украсить свой боевой топор и тем самым выделить свою индивидуальность?

Для художника весь материал, — а он в объеме не имеет пределов, ибо в конечном счете он сама жизнь, — это как обыкновенное солнце. Его много, оно везде. Оно обладает своими качествами: теплое, светлое. Однако чтобы резко проявить его основное качество, чтобы воочию показать, что солнце — это огонь, мы должны собрать его рассеянные лучи в пучок при помощи двояковыпуклой линзы. Образуется маленькая ослепительно яркая точка, от которой тотчас начинает куриться дымок.

Сущностью любого произведения искусства должно быть нечто объективное в субъективном освещении. Например, художник пишет дерево. Но это значит, он пишет: «я и дерево». Или: «я и женщина», «я и русский пейзаж», «я и кавказский пейзаж», «я и демон», «я и московская улица»…

Значит, нужно изобразить основные характерные признаки московской улицы так, чтобы в них сквозило отношение художника к изображаемому: то ли он любит московскую улицу, и она кажется ему прекрасной и величественной, то ли он не любит ее, и она представляется унылой, серой, холодной, неживой.

Ну, а как быть художнику, если ему нужно изобразить: «я и вся земля», «я и человечество», «я и вселенная»?

Может быть, именно в этой точке начинается Рерих.

В одном романе Жюля Верна люди решили при помощи выстрела из огромной пушки сместить ось земного шара. Тогда растопились бы полярные льды, половину Европы, в том числе и Париж, залило бы водой и так далее.

Время выстрела было объявлено. Европейцы в панике ждали часа катастрофы.

Только один математик сидел спокойно в парижском кафе и пил кофе. Он проверил расчеты безумцев, нашел ошибку в расчетах и знал, что ничего не произойдет.

Как часто во время газетных дискуссий и шумных кампаний приходится довольствоваться грустной ролью математика, спокойно пьющего кофе.

Что значит — знаю ли я этого человека? Это значит — знаю ли я, как он поступит в том или другом случае, в той или иной неожиданно сложившейся обстановке.

Я жил сорок дней в Малеевке. Писал рассказы, роман, катался на лыжах, читал, слушал самого себя.

Однажды пошли стихи. Четыре стихотворения за три дня. Потом стихи прекратились так же неожиданно, как возникли. Значит, из сорока дней три оказались стихотворными. Но чтобы эти три дня подкараулить, нужно было все сорок дней прислушиваться к самому себе.

Если бы эти три дня пришлись на Москву (с утра телефонные звонки, в одиннадцать — встреча в редакции, в три — совещание, в шесть — просмотр нового фильма), то написанных мною четырех стихотворений не появилось бы. Я так и не узнал бы, что у меня, оказывается, было три стихотворных дня.

Ужасной машиной зубной врач сверлит зуб. Он может сверлить его очень долго и высверлить почти весь, и все — не больно. Но вдруг острая боль пронзает все тело, каждую клетку. Кажется, больно и в мозгу, и в сердце, и даже в пятках. Значит, сверло дотронулось до обнаженного нерва.

Я не знаю, от чего это зависит, но огромное большинство произведений современного, да и не только современного искусства, как бы добротны, обстоятельны и художественны они ни были, не дотрагиваются до нерва. Их читают, отзываются одобрительно, даже рекомендуют читать друзьям.