18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Солоухин – Не прячьтесь от дождя (страница 22)

18

Сначала терпенье владельцев частных коров испытывалось молокопоставками. От каждой коровы надо было отдать в течение лета 412 литров. Тогда-то появилось новое название — «сливач». Так назывался специально назначенный человек, которому бабы приносили молоко, сливали его в большие фляги, и который эти фляги, поставив их на телегу, увозил в соседнее село, на молокозавод.

Потом начались большие затруднения с кормами. Прокормить корову — не шутка. На зиму надо ей не меньше ста пудов сена. А где его взять? Да еще нужна и картошка, и бураки. Я помню, как, бывало, мать распаривала в чугуне душистые плиты льняного жмыха и клала его в коровье пойло. Была также посыпка: крупномолотая овсяная мука или ржаные отруби, которыми сдабривали сено. Была овсяница, то есть овсяная солома. Она считалась вторым кормом после сена, то ли по своей питательности, то ли потому, что в овсе всегда присутствуют горох, вика, другие травы. А то еще была трясенка. Это когда дед деревянными вилами перемешивал солому и сено. Одним словом, приспосабливались как умели, но чтобы без коровы остаться — боже сохрани, последнее дело! Даже когда наступили большие затруднения с кормами, даже когда в колхозе появилось такое неслыханное на Руси понятие, как веточный корм, и коров в конце зимы подвешивали на веревках, чтобы не падали от слабости, даже тогда держались колхозники за своих коров и тянули их всеми силами.

Потом вышло распоряжение, чтобы колхозники своих частных коров продали колхозу. Надеялись таким образом сразу, одним махом, резко и круто увеличить поголовье колхозного скота в стране. Очень скоро спохватились, поняв, что если перекладывать из одного кармана в другой, то перекладываемое не увеличится, а может даже, часть его просыплется. Опять разрешили колхозникам держать своих коров, даже стали поощрять, но колхозники вкусили уже легкой бескоровной жизни (о корме заботиться не надо, в четыре часа утра вставать не надо) и вновь коров не заводят. У одной такой бескоровницы, женщины работящей, хозяйственной, я спросил:

— Александра Кузьминична, как же ты без коровы? Все же свое молоко… парного попить…

— А я, Владимир Алексеевич, что не допью, то досплю.

Вот и весь разговор.

— А молоко?

— А молоко мы купим. Пусть другие о коровах заботятся. Без молока не останемся.

«Как бы не остаться», — думается мне иногда.

Но какое-никакое стадо в селе все-таки есть, и пастуха наняли, без подпаска теперь уже, и скотину по утрам выгоняют, а по вечерам пригоняют, но только вот, как заметил я с первых дней, выгоняют и пригоняют ее в разное время. То совсем уж рассвело, солнце поднялось, а пастуха не слыхать. Ни хлопанья кнутом, ни криков на все село. То стемнело совсем, пора включать телевизор, а скотины все нет.

В первом случае говорят про пастуха: «Никак, со вчерашнего не проспится», а во втором случае: «Видели его в магазине после обеда. Значит, где-нибудь спит под кустом».

Что касается утренних пастушьих сигналов, то они могут быть самыми разными, лишь бы достигли цели, то есть дали бы знать хозяйкам, что пастух вышел и скотину пора выгонять.

Классическим пастушьим сигналом на протяжении веков, и повсюду, был пастуший рожок, а как его западный вариант — свирель. Переливы рожка и свирели любили не только крестьяне, но и коровы. Они послушно шли на звуки рожка, спокойнее себя вели, спокойнее щипали траву.

Рожки и свирели теперь повсеместно повывелись. Один из наших пастухов пытался играть на старом, мятом-перемятом пионерском горне, один ухитрялся дудеть в бутылку с отбитым донышком, один стучал палкой о пустое ведро… так или иначе, а цель достигнута.

…И не нужно, а все равно проснешься, когда выгоняют скотину, невольно будешь прислушиваться ко всем звукам в селе. И вот я заметил, что иногда эти звуки — хлопанье кнута, иногда — какие-то хриплые рулады, а иногда вдруг, неизвестно откуда взявшись, прорываются короткие, но сильные обрывки чистой рожечной мелодии. Этакие наполненные музыкальные всплески без начала и без конца. Объяснить этого я себе не мог. Уж не два ли разных пастуха в нашем селе, пасущих попеременно? У одного есть пастуший рожок, а у другого только кнут и здоровая глотка?

Между тем очень скоро я знал уже, что пастуха зовут Анатолий, и дважды повстречался с ним и с его стадом. Обе эти мимолетные встречи не развеяли моего заочно сложившегося нелестного представления о нем. Правда, в лице его сквозило что-то очень простодушное, улыбчивое, детское почти, Иванушкино, но сквозило оно из-под такой помятости, огрубелости, трехдневной соломенной щетины, что, может быть, даже оно и не сквозило, а просто почудилось. Но нет, в голубых глазах на этом обветренном лице действительно было что-то открытое и доверчивое.

Я собирал луговые опята на широкой наклоненной плоскости оврага, на другом берегу которого паслось стадо. Пастух, видимо, вздремнул, прозевал, и две коровы ушли метров на двести в поле овса. Любому пастуху не понравилось бы такое поведение коров, любой пастух обложил бы их матом, а настигнув, вытянул бы вдоль хребта кнутом. Но все же такого озлобления и такой ярости я не ожидал. Анатолий и лупил их кнутом, и кидал в них комья сухой земли, и все это со злобой, с ушатами отборной матерной брани.

Любой пастух — повторю — держит скотину в повиновении и страхе, но все же у настоящего пастуха за всем этим сквозит, а вернее сказать, в основе всего этого лежит любовь к скотине. Нельзя управлять скотиной, ненавидя ее.

Стадо постепенно передвинулось по косогору, и когда я шел через место, где недавно оно паслось, то около можжевелового куста обнаружил две бутылки из-под той ядовитой дряни, которая у питоков называется «красно вино», по магазинному ассортименту — портвейном, а в народе теперь — чернилами.

В другой раз я столкнулся с Анатолием лицом к лицу. Я сказал ему «здравствуйте».

— Здравствуй-то здравствуй, — ответил Анатолий, — да что мне теперь делать?

— А что такое?

— Скоро пять часов, пасти мне до десяти, а магазин в шесть часов закрывается. Что делать?

Я растерялся и ничего не ответил.

— Слушай, — озарился вдруг Анатолий, и лицо его посветлело, похорошело. — Может, ты побудешь здесь с моими коровами, а я сбегаю в магазин.

— То есть как?

— Да ты не бойсь, они смирные. А я сейчас быстро, я ведь… как лось… двадцати минут не пройдет…

Подивившись такому предложению, я, однако, от него наотрез отказался.

— А что же мне делать? — обреченно спросил Анатолий.

— Скотину пасти — вот что делать!

— Пожалуй, и правда. Ничего больше не остается.

Третья встреча с Анатолием произошла в иных обстоятельствах. Она раскрыла мне Анатолия в новом свете, после нее-то я и надумал написать эти заметки. Встреча произошла в деревне Останихе, на лавочке, перед домом Виктора Ивановича Жилина. Но надо теперь коротко рассказать, кто этот Виктор Иванович, как он очутился в Останихе, как я оказался на лавочке около его дома.

Некогда, на моей еще памяти, Останиха была одной из обыкновенных, полноценных деревенек, расставленных по речке Ворще и окружавших наше село.

Процесс исчезновения с лица земли тысяч и десятков тысяч российских деревенек не обошел и Останиху. Постепенно исчезли амбары, сараи, баньки, потом, словно ослабевшие зубы, стали выпадать и дома. На месте выпавшего зуба остается пустая десна, на месте выпавшего дома — крапива. В сущности, тоже пустое место.

Тут обозначился другой, встречный, хоть и не равноценный, процесс. Некоторые городские люди, пенсионеры, полковники в отставке, художники (в особенности), стали покупать опустевшие, но еще не сломанные дома. Говорят, на севере, в Вологодской, Архангельской областях, огромный домино со своими дворами, клетями и подклетями можно купить за двести — триста рублей.

В Останихе осталось в конце концов четыре дома. Два стоят заколоченные, в одном живет местная старуха, а один дом купил московский полковник, дирижер военного оркестра Виктор Иванович Жилин.

В Москве он, может быть, и дирижер, управляющий целым оркестром, и вообще (как полковник) имеет определенное значение, в Останихе же оказался бесправным и беспомощным «дачником».

Предыдущий председатель колхоза, Быков, всячески притеснял и допекал останихских жителей: старуху и семью Виктора Ивановича. Председателю не терпелось сломать остатки деревни, выкорчевать сады, деревья и запахать то место, где сотни лет стояла Останиха. Этакий зуд все сровнять и все запахать.

Мало того, что в Останиху не провели электричества, председатель запретил колхозному кладовщику продавать баллоны с газом останихским жителям. Однако и старуха и Виктор Иванович упорно выдерживали все притеснения, не дрогнули, сидя с керосиновыми лампами, и ухитрялись доставать газ где-то на стороне. Все искупали близость речки, промытый росами воздух и полная тишина. Если у нас в селе постоянно тарахтят трактора и автомобили, то там, в Останихе, — ни одного лишнего звука.

Виктор Иванович через два дня на третий ходит к нам в село за молоком и в сельмаг. Мы познакомились, и выяснилось, что музыкант-полковник любитель шахмат. Это можно расценивать как находку. Иногда после работы, часов в пять-шесть, я иду через лесок, через речку, через заболотившийся кочковатый луг в Останиху, и мы, устроившись на улице перед домом, сражаемся дотемна. Я стараюсь сесть за уличным столом так, чтобы если поднимешь взгляд от шахматной доски, то видеть бы дальние холмы, косогоры, перелески, весь наш, что называется, ландшафт. В данном случае на другом берегу речки, на зеленом косогоре, я видел еще и наше сельское стадо, только вот не видел почему-то пастуха Анатолия.