реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Савченко – Пятое путешествие Гулливера (страница 4)

18px

В увлечении я совсем забыл о туземцах, но после нескольких глотков спиной почувствовал: что-то не так! Оглянулся: люлька исчезла, зрители поднимались со ступенек, удалялись вверх. К лицам некоторых настолько прилила кровь, что я увидел — едва ли не единственный раз — их внешние черты. Очертания были промежуточными между европейскими и азиатскими и у всех выражали негодование. Негодование цвета зреющего помидора. С пирамиды поспешно спускался «сановник» с папкой.

…Откуда мне было знать, что сейчас я совершаю неприличный поступок и невозвратимо роняю себя в глазах тикитаков. Конечно, не будь я так смертельно голоден, то все-таки задумался бы, почему еду мне оставили за ширмой и рядом со стульчаком. Я подумал бы и о том, что поскольку прилична прозрачность, то должно быть неприличным все непрозрачное в теле, чужеродное, как отторгаемое, так и усвояемое. Прилично ли выглядит наполненная экскрементами прямая кишка? Но ведь подобная картина получается в верхней части тела при питании, в пищеводе и желудке. Ни один тикитак не позволит себе показаться на людях как с непереваренной пищей в желудке и кишечнике, так и с неопорожненными нижними кишками; исключения допускаются только для младенцев. (Иное дело тогда, когда пищеварительная система используется для украшения, но об этом я расскажу особо).

Боюсь, что этому своему промаху — наряду с так и оставшимся непрозрачным скелетом — я и обязан кличке «Демихом Гули» — получеловек Гули; от нее я не избавился до самого конца. Животные оба действия, и питание, и испражнение, совершают открыто; подлинно разумные люди (то есть тикитаки) скрывают от посторонних глаз; существо же, которое одно совершает скрытно, а другое нет, — получеловек. Логика есть. К тому же я, изголодавшись, накинулся на пищу с животной жадностью, жрал… Так и пошло.

«Сановник» с папкой ворвался в комнату, быстро переместил ширмы к топчану, чтобы они заслонили меня от стеклянных стен, погрозил мне рукой и исчез, защелкнув дверь. Я только успел разглядеть, что он невысок и широк в кости. (Очень скоро я узнал, что трое на пирамиде были вовсе не сановники, а простые медики, проводившие эксперимент со мной, пробу на прозрачность. А этот, ворвавшийся, Имельдин, стал моим опекуном, другом-приятелем, а затем и родственником. Сановники же и городская элита как раз и сидели в первых рядах.)

Как бы там ни было, я очистил все три посудины и почувствовал себя бодрее; жизнь продолжалась. То, что в амфитеатре поубавилось зрителей, мне тоже пришлось по душе: надоели. Я вернулся к зеркалам — осматривать себя, привыкать к новому виду.

…Да, теперь я непохож на себя и похож на них: прежде всего замечается скелет, размытые алые пятна печени и пульсирующего сердца, полосы крупных сосудов — всюду парами, артерии и вены. Выделяется наполненный пищей желудок — прежде он был почти не заметен. Все оплетено ветвящимися до полной неразличимости нитями капилляров и тонкой сетью белых нервов. Мышцы же, соединительные хрящи, стенки извилистых кишок, перепонка диафрагмы — прозрачны, как вода, лишь преломляют-искажают контуры того, что за ними.

(Кстати, почему так? Надо подумать… Меня кололи под мышками и в паху, туда вводили эту дурманящую жидкость, а не в вены. Похоже, что они в лимфатические узлы ее вводили, в ту систему тканевой жидкости в нас, что век назад открыл итальянец Бартолини. В «бартолиниевы узлы». Поэтому и опрозрачнились ткани, более других богатые лимфой. Поэтому же выделяются кости, нервы и сухожилия.

Скелет мой выглядит контрастней, чем у туземцев, все кости непрозрачны, без намеков на янтарь; видимо, не сразу это достигается. В остальном же — крупный, хорошо сложенный мужской костяк. Прекрасно сохранившийся, как сказал бы тот старьевщик с Риджент-стрит, у которого мы студентами вскладчину покупали такие по цене от двух до двух с половиной гиней; женские шли дороже — от трех. Только этот еще неважно отпрепарирован, у суставов бахрома и обрывки тяжей-сухожилий, — их полагается срезать.

Я поймал себя на этих профессиональных мыслях, потер лоб: о чем я, ведь это же мой скелет, основа моего нынешнего облика! И он живой, ибо я жив. Его (мои!) сухожилия держат невидимые мышцы. Качнулся, подбоченился, отставил ногу… все выглядело так страшно, что снова мороз прогулялся по незримой коже: оживший препарируемый мертвец сбежал из анатомического театра и рассматривает себя в зеркало.

Ничего, спокойно, все мое — со мной, никуда не делось.

…И легкие видны не сами по себе, а лишь густой сетью мелких сосудов, оплетающих две полости под реберной решеткой. Поскольку же и сосуды заметны лишь по наполнению их кровью, то эти сетчатые полости будто мерцают в такт с ударами сердца: то есть, то нет. (У курившего прозрачника из первого ряда легкие обозначались по-настоящему… не начать ли курить?) Сделал несколько глубоких вдохов: ребра приподнимались и раздавались в бока, затем опадали, сетка сосудов на легких тоже расширялась и съеживалась — и нитяные потоки крови в них стали ярче. Вот оно как!

А какова теперь мимика, движения лица, выражающие мои чувства? Например, удивление: поднять брови, расширить глаза. Худо дело: брови-то поднялись, но из-за невидимости морщин на прозрачной коже движение смазалось; а глаза и без того раскрыты до состояния крайнего изумления. Не лицом здесь, видимо, выражают это чувство… Но хоть улыбка-то должна действовать, как же без улыбки! Щедро растянул незримые губы. Ага, кое-что есть: под собравшимися на прозрачных щеках складками крупнее — вроде как под увеличительными стеклами — выделились коренные зубы, резцы же и клыки стали чуть меньше. А если насупиться? Сжал и свел губы: боковые зубы уменьшились, резцы и клыки увеличились; в этом было что-то даже угрожающее. М-да… Что ж, надо запомнить, буду знать, кто сердится, кто расположен ко мне.

Ссадины и ушибы на моей коже оставались заметны, но будто парили над костями; ткани тела под ними, воспаленные и опухшие, оказывались мутнее и розовее, чем в иных местах. Значит, понял я, по-настоящему прозрачна может быть только здоровая живая ткань…

Не буду далее утомлять читателя описанием того, как я проникал в свое «инто», в свой внутренний облик. Зачем ему, в самом деле, знать о качествах, которые он вряд ли когда-нибудь приобретет, — растравлять себе душу?.. Перейдем лучше к повествованию, к описанию действий.

День клонился к вечеру, амфитеатр обезлюдел. Трое с папками спустились со своего пьедестала, вошли в комнату и обступили меня. Не стану уверять, что я не испугался: все-таки трое на одного, а я к тому еще нездоров, с перебитой рукой. Наверно, они это заметили, да и как не заметить: зачастило сердце, все внутри напряглось. Один туземец мягко взял меня за правую руку, другой положил прозрачную, но теплую ладонь на плечо, третий — уже знакомый мне коротыш — приставил руку к области моего сердца и сказал спокойно:

— А тик-так, тик-так, тик-так, бжжиии…

— А тик-так, тик-так, тик-так, бжжжии… — подхватили двое других.

Я и сам, стремясь подладиться, хотел повторить эту фразу, но у меня вышло только: «А!..» — вместо остального зубы выбили дробь. (Теперь я вспоминаю об этом с улыбкой: скелетами пугают, а видел ли кто скелет, у которого челюсти от страха ходят ходуном? Но это теперь…)

Не сразу я понял, что их «тик-так» идет в ритме моих сердцебиений. Постепенно они замедляли темп — и мое сердце подчинялось ритму этой фразы! За минуту они свели частоту моего пульса к норме, я успокоился. А затем увидел, что сердца у всех нас четверых бьются одинаково! В один миг сокращаются, начиная с краев, выталкивают кровь вверх и вниз, в артерии, в один миг расслабляются. Никогда я не переживал ничего подобного: я не знал еще ни слова на языке этих людей, ни их имен, минуту назад опасался их, а сейчас испытывал к ним безграничное доверие, чуть ли не родство душ.

Такова сила этой фразы и ритуального приема (возможного, понятно, только у тикитаков). Потом я узнал, что с него у туземцев начинаются любые серьезные общения: беседы, проповеди, обсуждения. А если посреди них возникают споры, разногласия или иная сумятица, прием повторяется до успокоения и взаимопонимания.

После этого медики подвергли меня процедуре, в которой, как мне показалось, сильно злоупотребили моим доверием: повалили на топчан и принялись, поворачивая и переворачивая, сильно щипать в разных местах — с вывертом. Действовали они увлеченно, указывали друг другу места, где надо щипнуть, спешили опередить один другого, толкались, чуть ли не ссорились. Некоторым местам досталось по два-три пребольных щипка. Я чувствовал себя вряд ли лучше, чем во время той атаки акул, едва сдерживался, чтобы не заорать, не вскочить.

Покончив с этим, все трое принялись поглаживать меня, успокаивать той же фразой: «А тик-так, тик-так, тик-так, бжжиии…» — и замедлили ею мои ритмы настолько, что я расслабился, почувствовал сонливость — и уснул.

Утром следующего дня я проснулся здоровым, без жара и хрипов в легких. Исчезли ссадины на теле. Даже лучевая кость в месте сведенного мною перелома уже обволоклась белесым мозолистым телом — признаком надежного срастания. Таковы были эти щипки.

Глава третья