Владимир Рыбин – Путешествие в страну миражей (страница 34)
Лишь через полчаса Ольга Фоминична, оторвавшись от паутины административных дел, повернулась ко мне, готовая поблагодарить за внимание. Но я опередил ее очередным вопросом, и разговор не погас. Она повела меня в дендропарк, и мы долго ходили по лесу, где росли итальянские сосны, канадские можжевельники, мексиканские юки, крымские кипарисы. Были здесь и американский орех, и испанский дрок, и цельтис с пробковыми наростами на коре, и тэкомара-диканс, похожий на плотную копну, и десятиметровая красавица арча, которую Ольга Фоминична когда-то сама принесла сюда с гор в носовом платочке. Она показала мне также срез самой древней здешней арчи, на которой ученые насчитали шестьсот десять колец и по которой сверяли старый туркменский календарь с двенадцатилетним периодом повторяемости: вот год змеи — самый сухой и год коровы — самый влажный. Ходили мы по светлым садам, где я совсем потерял голову от великого множества плодовых деревьев, сортовая разновидность каждого из которых исчислялась сотнями. Росли здесь гранат, инжир, яблони, груши, персики, виноград, абрикосы, миндаль, грецкий орех, хурма, маслины… Только в карантинной проверке находились десятки сортов каждой культуры, привезенных из-за рубежа… И я уже чувствовал явный переизбыток информации и переставал воспринимать с поэтическим восторгом рассказы о новых деревьях. Но иногда Ольга Фоминична останавливалась, осторожно трогала выделения камеди на корявом стволе и говорила сокрушенно, как говорят о человеке:
— Заболела. Функциональное расстройство.
И снова словно бы приоткрывался занавес в другой мир, неведомый мне, но в котором эта немолодая женщина чувствовала себя, наверное, так же по-домашнему, как и я в своем московском кабинете. Таинственная бездна этой бесконечно разнообразной жизни захватывала дух. И подкатывало к горлу слезное сожаление, что человеческие годы слишком коротки для того, чтобы познать, пусть не все, хоть несколько ее граней…
А потом был у меня день утомительно-длинной дороги через опадавшие предгорья Копетдага, через степи, потрясавшие воображение своей монотонностью. Орлы сидели на обочинах, равнодушно, словно большие куры, смотрели в свою даль, редкие кусты кандыма вздрагивали на ветру, серая полоса гор тянулась по горизонту до самого Шарлаука — одинокого поселка, разбросавшего по степи свои одноэтажные домики. А за Шарлауком исчезли и эти немногие достопримечательности, скрашивавшие пейзаж, и по обе стороны от дороги потянулась великая равнина. И час, и другой, и третий бежала машина по мягкой, пыльной дороге, и ничего не появлялось на горизонте, решительно ничего. Однообразие утомляло, я закрывал глаза, но через минуту снова упирался взглядом в сизую даль. Так, наверное, смотрят моряки на горизонт. Вроде бы и смотреть не на что, а оторвать взгляд от кромки моря и неба нет сил.
Поразительно пусто на этих южнотуркменских равнинах, ни холмика, ни пятна более или менее яркого. Порой казалось, что конца не будет этой степи, этой дороге, и машина, несмотря на лихую скорость, походила на улиту на аэродромной полосе: сколько ни ползи — все далеко до конца.
Но раз засверкало впереди, разлилось от края и до края, и по далекой зыбкой глади зашагали верблюды. Призрачное озеро все отступало, а верблюды все увеличивались в размерах, пока не оказались на нашей дороге. И было непонятно, чьи они, откуда и зачем пришли в эти всеми забытые пространства.
Верблюды оказались столь же нелюбопытными, как и орлы, которых приходилось видеть на этой дороге. Наши среднерусские коровы — проклятье шоферов — по сравнению с этими верблюдами показались бы слишком эмоциональными. Один такой «корабль пустыни» стоял на середине дороги и высокомерно глядел на приближавшуюся машину.
— Красавец! Надо его сфотографировать! — обрадовался я, выскочил на обочину, принялся снимать верблюда в профиль и в анфас, крупным и мелким планом.
— А теперь иди, гуляй.
Верблюд не пошевелился.
— Уходи с дороги!
Он поднял голову, презрительно сложил губы трубочкой. И тут рядом рявкнуло так, что мы оба — и я и верблюд — разом вздрогнули. Никак не предполагал, что наш уставший пропыленный «газик» способен на такие вопли. Верблюд сорвался с места и поскакал галопом к сверкающему на горизонте миражу…
И снова потянулась равнина, страшная усыпляющими своими просторами.
Все-таки мы дети цивилизации с ее неизменной скученностью, с городами и частыми поселками вдоль дорог. Существование этой непонятной пустынной бесконечности никак не укладывалось в сознании. Зачем она, равнодушная к тебе, независимая от тебя?
«Сколько земли пустует!» — сокрушался я и в воображении своем строил города на этих равнинах, забавлявшихся миражами. Это было совсем нетрудно. Я знал, стояли здесь когда-то города и села и быстрые арыки журчали в тени садов. Дорога бежала по южной границе знаменитого в древности Дахистана — богатой страны, процветавшей уже две с половиной тысячи лет назад. На территории теперешнего Кизыл-Атрекского района, по которому мы ехали и в котором теперь всего три поселка, как уверяют археологи, было когда-то пятнадцать городов, десятки сел. И была разветвленная ирригационная сеть, и цвели сады, едва ли уступавшие прославленным садам царицы Семирамиды, потому что по плодородию земля эта сравнима разве что с долиной Нила. В средние века Дахистан называли «страной Миер», точно так же как арабы свой Египет. Предполагают, что это название здешние земли получили за хлопок, по качеству не уступавший ценнейшему египетскому. И теперь, если взглянуть на карту, можно увидеть этот титул «азиатского Египта» в названии местности — Мисрианская равнина и в названии города — Мешеди-Мисриана, который тоже есть на картах, но которого нет в действительности.
Впервые об этом городе мир услышал сто лет назад. Тогда колонна русских войск под командованием генерала Ломакина, двигавшаяся к границе Ирана, остановилась в местечке со странным для безводной пустыни названием Бугдайлы — «Пшеничное». Но еще больше удивились русские офицеры, когда в тридцати шести верстах от Бугдайлы увидели целый город с двойным рядом оборонительных стен, с величественными минаретами и яркой небесной глазурью на высоком портале мечети. А вокруг, пересекая белесые солончаки и выжженные мертвые степи, змеились оплывшие остатки древних дувалов и каналов оросительной сети.
Мировую прессу залихорадили сенсационные сообщения о загадочном мертвом городе в пустыне. Думается, что читать о нем в то время было не менее волнующе, чем теперь о таинственных гигантских рисунках в пустыне Наска. Кто построил город в безводной степи? Почему жители покинули его?.. Ответ был найден историками довольно быстро: виновато монгольское нашествие, уничтожившее оазисы, разрушившее систему ирригации. Но те же историки подкинули и сомнение: нашествия, какими бы разорительными они ни были, обычно не уничтожали стремления людей восстановить разрушенное. Так было в Хорезме и в Мерве, возродившихся заново. Почему этого не произошло в Дахистане?
— Произошло, — сказали впоследствии археологи, раскопавшие остатки процветавшей жизни, относившейся к XIII и XIV векам.
Так почему же оазис умер? Ответ я нашел в статье кандидата географических наук Г. Н. Лисициной, опубликованной в журнале «Природа». Она прямо связывала гибель оазиса с обезлесением Копетдага, откуда в эту пустыню бежит Сумбар.
Бродя по пыльной щебенке Мешеди-Мисриана, я вспоминал и эту статью, и свои дороги по Копетдагу, и напрасно рылся в своей памяти: видел ли в горах большие леса? Нет, не видел. Каньон, вырытый Сумбаром, вспоминался голым, живописным не зеленью растительности, а угрюмыми и мрачными скалами. И вспоминались мои восторги от тех диких красот, и я уже недоумевал, как можно было восхищаться видами гибели живой природы. Убеждал себя: красота безотносительна, и на совершенно мертвой Луне человек будет любоваться невиданными ландшафтами. По привычке утешался верой в разум и всемогущество человека, который наверняка опомнится-таки, вернет природе ее первозданную красу, ее способность не истощаться.
Леса в Копетдаге вырубались во все века, но особенно, как уверяет Г. Н. Лисицина, в 20-х годах нашего столетия, когда это приняло катастрофические размеры и привело к быстрому иссушению горных склонов. Топор дровосека, отлично справившись со своей задачей, передал эстафету овцам, естественно не отличающим слабые росточки будущих великанов-деревьев от обыкновенной травы. Остановить бы отары на горных тропах или пустить ровно столько, сколько выдерживают определенные пастбища, задержать бы человека, идущего в горы с топором, другими словами, создать бы заповедник в Копетдаге, о чем, кстати говоря, не раз поднимался вопрос и в местной, и в центральной прессе. И я не раз задавал этот вопрос, путешествуя по Юго-Западной Туркмении. И каждый раз слышал встречный вопрос: чем кормить растущее поголовье овец, чем топить печи в домах? И, усвоив истину, что на вопрос легче всего отвечать вопросом, в свою очередь спрашивал: чем будут кормить овец и топить печи завтра, когда в горах не останется и той растительности, которая еще уцелела?
Вот так бывает: едешь в невероятную даль, хочешь окунуться в реку времени, пожить всегда таинственным прошлым, а встречаешься с настоящим, с болями и заботами наших дней.