Владимир Рыбин – Иду на перехват (страница 34)
– Что ж, пойдем по каютам? – спросил Головкин.
И тотчас загремели динамики:
– Всем находиться на своих местах! Всякое движение по судну прекратить!
Матросы в каютах вставали навстречу Головкину, приветливо улыбались.
– Имеется ли советская и иностранная валюта? – спрашивал он. – Подумайте, может, вспомните? Если есть, занесем в декларацию – и только. Если же найду – сами понимаете…
Было неприятно говорить это всем и каждому. Советские моряки и сами знали: что записано в декларации – законно, что спрятано – называется страшным словом «контрабанда». Тогда неизбежен протокол, который как острый гвоздь в биографию – и больно, и не выдернешь. И все же приходилось говорить. Власти есть власти, они должны быть суровыми, а если нужно, то и беспощадными. Но прежде всего власти должны быть предельно вежливыми, доброжелательными.
– Счастливого пути!
– До свидания!
Матросы сдержанно улыбались. Иногда вздыхали, но не облегченно, как бывает после миновавшей опасности. Грустно вздыхали. Встреча с таможенниками – привычная и необходимая процедура. Но она – последнее рукопожатие Родины. После прохода властей моряки как бы отдалялись от всего родного и близкого, делали последний шаг на ту сторону. После властей государственная граница на долгие месяцы подступала вплотную к судну, ее линия обозначалась гладким планширем, отполированным штормами, вытертым рукавами жестких матросских роб.
– Счастливого пути!
– Счастливо оставаться!
Невысокий матрос с быстрым и нервным взмахом бровей вздохнул именно облегченно. И зудящее, беспокоящее ощущение, что ходило за Головкиным по всему судну, вдруг стало нестерпимым. Как в той детской игре «горячо – холодно», когда с завязанными глазами подходишь вплотную к тому, что ищешь, и тебе передается вдруг нервозное напряжение людей.
– Прошу извинить. Откройте, пожалуйста, ваши рундуки.
Из троих обитателей каюты только этот нервный замешкался на миг, но, словно спохватившись, быстро наклонился и выдвинул ящик.
– Пожалуйста, – с вызовом сказал он.
В рундуке было все, что душе угодно, от гаек и болтов до ученических тетрадей. В дальнем углу под изрядно помятым старым «Огоньком» лежала новенькая, аккуратно перевязанная бисерной тесемкой пухленькая коробка «Ассорти».
– У вас есть друзья за границей? – спросил Головкин, искоса наблюдая за матросом.
– Какие друзья? С чего вы взяли?
– Кому же вы конфеты везете?
– Никому, для себя купил.
Что его заставило попросить показать конфеты, он и сам толком не знал, то ли волнение матроса, то ли слишком аккуратный бантик на тесемке, а может, необычная припухлость коробки, только он настоял на своем и, когда отогнул серенькую картонку, увидел на дне слой двадцатидолларовых банкнотов.
– Откуда это у вас?
Матрос был в шоке. Он еще невинно улыбался и пожимал плечами, но сказать ничего не мог.
Через минуту все судно знало: найдена контрабанда. В каюте стало тесно. Первый помощник, белый, как полотно, стучал кулаком по столу и, срываясь на злой шепот, повторял одно и то же:
– Ты весь экипаж подвел! Понимаешь, ты же весь экипаж подвел!
Пришел капитан, искоса глянул на рассыпанные по столу банкноты и шагнул к двери, бросив, не оборачиваясь, только одно слово:
– Убирайся!
Когда в проходной порта приходится задерживать иностранного моряка с контрабандным барахлом, это радует – не допустил. Когда попадается свой, душу гнетет совсем другое чувство, будто ты сам виноват, что недоглядел, позволил человеку поверить в легкую жизнь. Ведь всякое преступление начинается с маленького проступка, с того, что матросу удается вывезти или ввезти что-то сверх положенных норм. У большинства надежны свои собственные тормоза, но немало и таких, кому очень полезно вовремя напомнить о законе. И тут роль портовых властей выходит за рамки простых блюстителей порядка, их строгость становится воспитательной силой, суровая непримиримость – благом.
И Головкин, и Соловьев думали об одном и том же, когда шли домой по извилистой портовой улице. И поэтому молчали, чтобы не бередить душу воспоминаниями о том парне с чемоданчиком, оставшемся на пустом причале, когда «Аэлита» медленно отваливала от стенки и, удерживаемая буксирами, долго разворачивалась посередине бухты. И поэтому, когда вышли на набережную и увидели детишек, рисующих на сухом асфальте, словно бы обрадовались возможности поговорить о другом, горячо заспорили… об искусстве.
– Откуда она берется, красота души человеческой? – задумчиво говорил Головкин. – Раньше считали – от бога. А теперь?…
Соловьев терпеливо слушал. Он знал за Головкиным эту страсть к абстрактным разглагольствованиям и не перебивал: любая реплика могла только удлинить и без того длинную тираду.
Остановившись у парапета возле Морского вокзала, Головкин окинул невидящим взглядом задымленные горы, пестроту теплоходных труб, тихую зеленоватую воду в бухте и пошел вверх по улице, обсаженной с обеих сторон аккуратными топольками.
– Я всегда считал: миром правит случай, – снова заговорил Головкин. – Иди через бурелом вероятностей – обязательно встретишь счастливый случай…
В этот момент над ними что-то зашуршало и, порхнув листочками, словно крылышками, на тротуар легла тонкая книжица. Друзья подняли головы и увидели в окне второго этажа симпатичную девушку с узлом темных волос на голове.
– Вы извините, – сказала девушка и покраснела. – Это братишка выкинул. Такой глупый.
– Баловник? – быстро поинтересовался Головкин.
– Он большой, только глупый.
– Бывает.
– Вы ее положите в сторонку, я сейчас выйду.
Из-за спины девушки высунулся худощавый парень с широкоскулой улыбкой.
– Не выйдет она, у нее нога болит, – сказал парень.
– Тогда ты выходи.
– У меня тоже нога болит.
– Эпидемия?
Парень еще больше заулыбался и подмигнул.
– А вы не могли бы занести? Под арку направо, второй этаж, десятая квартира.
– Пожалуйста, если сестра попросит.
Девушка еще больше покраснела и спряталась в окне.
– Вот видишь! Придется тебе на одной ноге…
– Я зайду, – сказал вдруг Соловьев, поднимая книжку.
В подъезде слабо пахло одеколоном. Улыбаясь от непонятного волнения, он взбежал на второй этаж, мгновение в нерешительности постоял у двери и коротко позвонил. Дверь сразу открылась. За порогом стоял тот самый парень в ярко расцвеченной рубашке.
– Прошу к нашему шалашу!
Соловьев шагнул и резко остановился в светлом проеме двери. Перед ним стояла темноволосая девушка. У ее ног лежал солнечный квадрат, по которому ползали тени от ветвей за окном.
– Ну зачем же? – растерянно сказала она. – Это все братик выдумал. Такой глупый…
– Веру-унчик! Здесь тебе не музей – гостей улыбками кормить, – подтолкнул парень стоявшую неподвижно девушку. И повернулся к Соловьеву: – Она экскурсоводом работает. На людях вроде, а все не привыкнет. Дрожит перед мужиком, как перед Змеем Горынычем. Верите ли: в этой келье вы – первый. Сюда, как в женский монастырь, мужчины не ходят.
Несмотря на полную неопытность в таких делах, Соловьев подумал, что здесь и в самом деле не место мужчине. Комната была маленькая и необыкновенно чистая, аккуратная. Скромный столик с зеркальцем и всякими баночками-флакончиками, белая гладенькая кровать с кружевной накидкой на подушке, небольшой шкафчик возле кровати и еще один шкаф, полный книг за стеклянными дверцами.
– Чистюля! – сказал парень с двойственным оттенком в голосе – то ли пренебрежительно, то ли доброжелательно – и кивнул на другую, раскрытую дверь, за которой виднелась неубранная раскладушка: – Не то, что я. Ну, будем знакомы. Гошка, если угодно.
– Григорий, что ли?
– Это был бы Гришка, а я, стало быть, Георгий. Только, увы, не победоносец. – Он повернулся к девушке и воскликнул умоляюще: – Верунчик, не позорься. Чего стоишь, как таксист в обеденный перерыв! Накрывай стол.
– Да ничего, – смутился Соловьев, отступая к выходу. – Да и некогда мне…
– Надеюсь, вы к нам еще заглянете?
– Да что вы, зачем же?
– Чтобы занести книжку, – серьезно сказал Гошка.
Соловьев покраснел, только теперь заметив, что все еще держит в руке подобранную под окном книжицу.
Не помня себя, он сбежал вниз по лестнице и в подъезде столкнулся с Головкиным.