Владимир Рыбин – Иду на перехват (страница 31)
«Старики», те прямо на переборки лезли, слыша такое:
– Корабль – вот это единица!
А Гаичке было тогда все равно, сказал невпопад:
– Футбол – вот это да! Стадион – это вам не корабль!
Матросы даже опешили. Потом по простоте душевной чуть не надавали ему по шее, чтобы не святотатствовал. Но кто-то сказал снисходительно:
– Битие не определяет сознание. Всякому мальку нужно время, чтобы научиться плавать.
В той «дискуссии» Гаичка впервые и услышал слова о корабле, воплощающем в себе и дом, и семью, и Родину. И, подумать только, продекламировал их не кто иной, как Володька Евсеев.
Все даже рты поразевали.
– Неужели сам сочинил?
– Это сочинил писатель Леонид Соболев. Может, слыхали?
– Еще бы!
– То-то, что слыхали. А надо читать.
Крепко уел тогда «стариков» Володька Евсеев. Гаичка даже зауважал его, как, бывало, своего тренера.
– Ну, голова! – сказал восхищенно. – Прямо в ворота! Отличный бы из тебя нападающий вышел.
Но если говорить честно, тогда Гаичка еще не очень понимал этих слов о корабле-доме. А потом они часто вспоминались. И не просто так, а по-хорошему, будто сам сочинил.
В дальней дали вдруг блеснуло и зачастило короткими всплесками морзянки: тире, три точки, тире – знак начала передачи. Огонек промигал что-то. Гаичка попытался прочесть, но читалось неожиданное: «Я – „Петушок“, я – „Петушок – золотой гребешок“». Недоумевая, он напрягся, чтобы получше разглядеть огонек. И опять ему почудилось невесть что: «Ты не спи, ты не спи, – писал далекий фонарь. – Спать тебе – не дома!»
Смутная тревога ознобом прошла по телу. Гаичка понял, что это во сне, и затряс головой, и пополз из какой-то ямы с ватными, мягкими краями. Должно быть, он пошевелился во сне, потому что заскользил спиной по камню и начал падать. Сразу в грудь клещами вцепилась боль. Гаичка застонал, открыл глаза и увидел желтую луну в просвете туч, желтый огонь костра и высокую фигуру возле, стоявшую в рост.
– Сидеть! – торопливо крикнул Гаичка.
– Иди ты! – выругался нарушитель и, придерживая на весу руку, пошел вдоль полосы прибоя.
Гаичка подскочил, забыв о боли, кинулся на перехват.
– Назад! – хрипло сказал он. – Буду стрелять!
– Много ли у тебя патронов! – усмехнулся нарушитель.
– Вам некуда идти.
– Я и не хочу идти. Я поплыву.
– Разобьет о скалы.
– Все едино. А ну отойди! – Он наклонился и поднял камень.
– Назад! – крикнул Гаичка, отступая к воде. Пятками трудно было нащупывать камни. Он оступился и чуть не упал. Снова оступившись, вдруг почувствовал, как небольшой камень знакомой тяжестью лег на носок ботинка. Еще не отдавая себе отчета, он поддел этот камень и отчаянным рывком ноги, словно бил штрафной, послал его в нарушителя. Удар пришелся по плечу. Нарушитель выронил камень, матерно выругался и снова нагнулся.
Гаичка качнулся от резкой боли, хлынувшей в грудь. Заплясало в глазах отдалившееся пламя костра, затянулось розовой дымкой. Он торопливо сделал несколько шагов назад и почувствовал холод волны, хлестнувшей по ногам.
Те двое, что оставались возле костра, вскочили на ноги, с настороженным вниманием уставились на него.
– Вам некуда бежать! – крикнул Гаичка.
– Стреляй, сука!
Гаичку поразила эта слепая ненависть, прозвучавшая в голосе. Не чувствуя ни злобы, ни страха, а только недоумение, он все отступал и думал, что ему теперь делать. Ведь если и те двое кинутся, то ему, ослабевшему от боли, не отстреляться, не отбиться. Он бы просто отплыл, чтобы дать возможность нарушителям опомниться, но понимал, что выбраться обратно на берег уже не сможет.
– Стреляй!
Гаичка отшатнулся от камня, шевельнувшего воздух возле самого уха, поскользнулся, упал и едва не выронил пистолет. И так, лежа в воде, он начал целиться в нарушителя, наклонившегося за другим камнем. А волна подталкивала в спину, норовила опрокинуть. И Гаичка все медлил нажимать на спусковой крючок, помня, что последние пули не должны пройти мимо цели.
И вдруг ослепительно вспыхнули скалы. Пламя костра сразу погасло в этом сиянии, и две стоявшие там фигуры вмиг упали, распластались на отмели.
И тут Гаичка понял, что это не очередной бред, что это – прожектор. Он поднялся на ноги, оступаясь на скользких камнях, пошел прямо на нарушителя.
– Брось камень! – приказал он хриплым, не своим голосом. – Шагом марш к стене!
Корабль стоял, казалось, возле самых рифов: сквозь шум волн доносились торопливые голоса, команды. Потом Гаичка увидел в луче бортового фонаря какой-то странный домик, порхающий на волнах. И понял, что это надувной спасательный плотик. И обрадовался сообразительности моряков: только такая мелкосидящая и гибкая посудина может пройти над рифами. Хочешь не хочешь – волна прибьет плотик к берегу. А обратно? Об этом не хотелось думать, «Боцман что-нибудь сообразит…»
Он не удивился ничуть, когда увидел именно боцмана Штырбу, выпрыгнувшего из плотика.
– Не ранен? Ах ты птичка моя синичка! – радостно говорил боцман, пеня воду грудью, как форштевнем. – А ты, оказывается, не один? Ну молодец! А с вертолета нарушителей-то не заметили…
Гаичка смотрел на боцмана и молчал.
– Взять этих! Обыскать берег! – могуче крикнул боцман матросам. И, повернувшись к Гаичке, заговорил тихо и ласково: – А у нас все в порядке, живы-здоровы… – Он помолчал, с беспокойством тормоша своего почему-то вдруг онемевшего матроса. – Да, ты же не знаешь. Мы ведь сами чуть богу душу не отдали. Руль заклинило. В такую-то штормягу, понимаешь?
Гаичка снова не ответил. Он смотрел куда-то поверх боцмана неподвижным взглядом, и глаза его в ярком луче прожектора даже не щурились.
Боцман оглянулся, посмотрел на огоньки, качавшиеся на волне, и махнул рукой:
– А, пока начальство разберется! Я сам тебе благодарность объявляю. И два внеочередных увольнения. Делай свой стадион. Ну что же ты? Говори что-нибудь!
Гаичка молчал. Он смотрел широко раскрытыми глазами на боцмана и не видел его. Перед ним было не море – стадион, шумящий ритмично, как прибой. И все громче гремели над этим стадионом зовущие, будоражащие душу, тревожные, словно корабельные звонки, позывные футбольного матча…
Трое суток норд-оста
Глава I
По календарю была еще зима, а люди ходили, распахнув полы плащей. Солнце заливало морскую даль ослепительным светом, и даже горы, окаймлявшие бухту, дымились от этого совсем не зимнего зноя. Между горами, где был вход в бухту, стояло сплошное прожекторное сияние, словно там было не море, а огромное, до небес, зеркало.
Подполковник Сорокин снял фуражку, вытер ладонью вспотевший лоб и так пошел с непокрытой головой вдоль длинного парапета набережной.
Это была его странность – ходить пешком. Каждый раз к приезду Сорокина на вокзал подавалась машина, но он отправлял свой чемоданчик с шофером и налегке шел через весь город.
– Для моциона, – говорил он, когда начальник горотдела милиции при встрече укоризненно качал головой. – Ты молодой, тебе не понять. Чем больше лет, тем больше надо ходить – закон.
Но главное, что водило его по улицам, заставляло останавливаться на каждом углу, была ПАМЯТЬ.
Нет ничего больнее боли памяти. Человек, улыбавшийся на операционном столе, содрогается, вспоминая операцию. Люди, встававшие с гранатами на пути вражеских танков, не переносят лязга даже мирных тракторов. Это будит память, возвращает самые страшные мгновения жизни.
Кто-то сказал: «Не возвращайся на пепелище. Жизнь часто приходится начинать сначала, но легче начинать на новом месте». Сорокин не мог не вернуться. В свое время ему стоило большого труда добиться перевода поближе к этому городу, он пошел даже на не перспективную должность, вот уже сколько лет державшую его в звании подполковника. Но забыть то, что было, казалось ему изменой товарищам, оставшимся здесь навсегда.
«Дойти бы до Германии!» – мечтал Серега Шаповалов, самый молчаливый матрос из их батальона морской пехоты. Серега дошел только вон до того угла, где стоит теперь газетный киоск. Тогда, много лет назад, не было угла – лишь куча камней и пляшущий огонек пулеметных очередей из-под них. Что он сделал, Серега, никто из матросов и не разглядел, был взрыв, будто ахнула связка противотанковых, и неожиданная тишина на углу. Атакующие рванули через улицу, сразу забыв об уничтоженном дзоте. Потому что впереди были другие амбразуры, как ненасытные пасти чудовищ, требующие жертв и жертв.
«Эх, братцы, как будем жить после войны!» – любил повторять Сеня Федосюк. Раненного в обе ноги, его оставили дожидаться санитаров вон в том проулке. А потом прорвались фашистские танки. Сеня выполз навстречу и не бросил – не было сил, – сунул гранату под гусеницу.
Маршрут прогулок у Сорокина всегда был один и тот же – путь, по которому пробивались когда-то его друзья-моряки. И он проходил его неторопливо, останавливаясь у каждого угла, где пали товарищи. Нет на тех углах ни могил, ни мемориальных досок: павшие лежат в братской могиле на площади. Только память оставшихся в живых все еще видит монументы у каждого камня, где пролилась кровь. Сколько таких незримых памятников на городских улицах! Улица, в которую свернул Сорокин, была широкой и зеленой. Посредине ее тянулся бульвар. Тополя посвистывали на ветру голыми ветками, монотонно, как море в свежую погоду, шумела плоская зеленая хвоя низкорослой туи. Мимо катилась жизнь, не обремененная воспоминаниями. Ребятишки, прячась за деревьями, играли в уличный бой. Люди торопились по своим делам. И никто не останавливался на углу, где погиб Серега Шаповалов. Никто об этом не знал. Близкий скрип тормозов заставил его быстро отступить в сторону от кромки тротуара. На обочине стояло такси с распахнутой дверцей.