Владимир Рудинский – Страшный Париж (страница 52)
Несколько комнат не вызвали у него особого интереса. Лишь на некоторых картинах его глаза задержались подольше, да корешки книг привлекли его внимание и заставили его кивнуть головой, будто в подтверждение собственным мыслям.
Зато когда его шаги привели его к продолговатому помещению в конце коридорчика, где не было электрического света, и где он, пользуясь карманным фонариком, нашел и зажег свечи в больших канделябрах, он повел плечами, словно в ознобе, и нервно запустил пальцы в густые волосы.
Часовня? Молельня? Да, это, несомненно, алтарь… Ле Генн принудил себя отдернуть занавеску и увидел в нише в стене пугающее изваяние из черного камня… Свечи черного воска горели ровно, и их пламя устремилось вверх, как лезвия кинжалов, над золотом и чернью массивных подсвечников.
Ему хотелось уйти… Но нет… Он сел, подавляя кричавшую внутри его сердца брезгливость, на скамью у стены, и стал внимательно вглядываться в окружающую обстановку… Комната без окон, с единственной дверью, с черными полированными стенами… Что это за пятно на паркете около алтаря? И почему словно чей-то голос говорит ему издали, словно какая-то тайна старается проникнуть ему в душу?
Усилием воли инспектор сконцентрировал внимание и напряженно ждал; он чувствовал, что сейчас найдет ключ к загадке…
Тогда в его ушах откуда-то издалека прозвучал детский плач… плач маленького ребенка, вдруг захлебнувшийся и замолкший. Галлюцинация? Вот другой голос… лепет протестующего и жалующегося мальчика трех-четырех лет, в котором он мог разобрать отдельные слова… и страшное хрипение, так и ударившее по нервам слушателя. Что это? Звук тяжелых капель, падающих на пол…
— Святой Геноле! Матерь Божия Фольгоэтская! Святая Анна, покровительница Бретани! — липкий пот ручьями заливал лоб сыщика, он чувствовал, что его волосы склеились, и сердце в груди у него сжималось в нестерпимых спазмах.
Громкий, повелительный стук в двери долетел со стороны коридора…
— Что это ты, Шарль? На тебе лица нет! — спросил инспектор Элимберри, за плечами которого на площадке лестницы виднелись дюжие фигуры двух полицейских. В его тоне звучала дружеская ирония, сменившаяся заботливым беспокойством, когда он вгляделся в белую как полотно физиономию своего коллеги.
Пошатываясь, Ле Генн ввел всех троих в салон, и подойдя к столику, налил себе полную чашку ликеру, которую проглотил залпом.
Обернувшись, он встретился глазами с глядевшими на него с полу огненными ненавидящими глазами женщины.
Он понял ритуальное проклятие, которое она шептала. Что сказать в ответ?
— Мадам… — начал инспектор и остановился. Он вдруг вспомнил, что у него в кармане лежит платок, и жадно прижал тонкий кусок батиста к глазам, корням волос… платок сделался совершенно мокрым…
— Мадам, во Франции редко гильотинируют женщин. Но я лично приложу к этому все усилия… и я от души надеюсь, что для вас будет сделано исключение.
ОДЕРЖИМЫЙ
— Марина, ради Бога, не наклоняйтесь так через перила! Прошу вас…
Тонкая фигура девушки, казалось, парила в воздухе, пронизанная теплыми золотыми лучами жадно целующего ее солнца. Только черная черточка перил отделяла ее от бесконечного простора, за которым вдали открывался горизонт крыш Парижа, труб, просветов дворов, полосок улиц, видных с высоты шестого этажа. Каждый раз, как она перегибалась вперед, чтобы взглянуть на проходящую под ногами узкую улицу, где ползали машины и пешеходы, сердце так и падало у меня в груди. Ничего на свете мне так не хотелось, как подойти и взять ее за руку, — лишь тогда я почувствовал бы себя спокойнее. Но, кусая губы, я остановился у стола в глубине большой, почти роскошной комнаты.
Мне было страшно, что Марина, с той детской грацией, которая кружила мне голову, начнет отбиваться, перевесится еще больше вперед и… Нет, мне про это нестерпимо было и думать…
И кроме того, всегда, когда мне случалось, как сейчас, оставаться с ней наедине, мной овладевала непонятная и непреодолимая робость. Боязнь ее обидеть, боязнь, что она припишет мне дурную мысль, странное преклонение перед нею, как перед идеалом, к которому я недостоин даже приблизиться, делали меня в такие минуты совершенным трусом. И между тем, в какое бездонное блаженство бросало меня случайное прикосновение ее плеча к моему или беглая теплота ее ладони в моей! Эти невозвратимые мгновения подле нее — мой потерянный рай — было лучшее, что судьба мне подарила за всю мою жизнь…
Я мог стократно повторять себе, что мое волнение бессмысленно; я здесь считанные часы, а без меня сколько времени она проводит на балконе? Уже и так я столько раз принимался говорить ее папе и маме, чтобы они лучше берегли дочь, что они теперь, если я вновь пытался навести разговор на ту же тему, смотрели на меня, как на маньяка, и круто меняли сюжет беседы. Марина, конечно, и им была дорога; но чувствовать с такой остротой и болью может лишь тот, кто любит больше жизни, для кого все на свете сливается в одном существе, бесконечно, беспредельно драгоценном и милом…
Девушка еще больше переваливалась за перила, от чего у меня сердце сжалось и комком скатилось куда-то в пропасть, и ее белая ручка порхнула, как голубок, посылая привет кому-то внизу.
— А знаете, кто к нам идет? — бросила она мне через плечо лукавую улыбку. — Лад!
При виде того, как мое лицо сразу потемнело, словно покрывшись грозовой тучей, ей, наверное, стало меня жалко. Порхнув с балкона через подоконник на пол, в комнату, она пропела:
— C’est trds mal d’etre jaloux![48]
И ее тонкие пальчики легли на мой локоть. В другое время я почувствовал бы себя безмерно счастливым, но сейчас… мое настроение было безнадежно испорчено.
Я думал, что промолчу, но неожиданно для меня слова, которых я не собирался произносить, сами поднялись мне на уста:
— Мариночка, мой цветочек! Каждый миг я готов отдать за вас жизнь и спасение души… Моя любовь к вам всегда была любовью без надежды, и я ничего не мог бы сказать против человека, который любил бы вас так, как я? Но Лад… Разве он способен любить кого-либо, кроме самого себя, кроме своих удовольствий? Он весь полон мрака, к которому вам нехорошо даже прикасаться. Если бы…
Звонок у дверей прервал меня на полуфразе.
Что нужно в Париже для того, чтобы называться поэтом? Писать стихи, по мере возможности, хорошие — наивно скажет иной читатель. Отнюдь нет! Куда важнее отпустить достаточной длины лохмы и, непременно, бороду, и пьянствовать в тех же кабаках, где пьют общепризнанные мэтры эмшрантского Парнаса, — при известной ловкости, можно даже пить за их счет.
Пикантной деталью мне представлялось всегда то, что основная масса этой богемы, предающейся юному безудержному разгулу, состоит из людей, давно переваливших самое меньшее за пятьдесят. Поэт Лад был, впрочем, моим ровесником; но во всем остальном прекрасно подходил к среде «Ротонды» и других литературных кафе, самые названия которых мне неизвестны.
Впрочем, если было что замечательное в Арсении Ладе — в миру его звали, собственно, Афанасий Алексеевич Ладошкин, но он избрал себе более звучный литературный псевдоним, которым мы и будем пользоваться — то отнюдь не его бледные декадентские стихи, появлявшиеся время от времени в солида-ристском журнале, а его действительно феноменальное женолюбие.
— У меня сейчас пять любовниц, — поведал он мне однажды, — и мне ужасно сложно успевать их всех видеть, не говоря уже об иных затруднениях.
— Зачем же вам это нужно? — спросил я, пожав плечами.
Лад задумчиво поднял глаза к потолку.
— А я и сам не знаю! — сказал он искренне.
Предвижу, что многие из читателей увидят во всем этом только забавное, а то и завидное молодечество. Но проказы Лада носили, в моих глазах, явно предосудительный характер. Не несли ли они повсюду по его следам боль и страдания? Там разошлись из-за него муж с женой; тут брошенная им девушка покончила с собой; дальше мать и дочь поссорились по его милости и наговорили друг другу жестоких слов, которых они уже не смогут забыть за всю остальную жизнь…
Нет, уж Бог с ними, с удовольствиями, которые покупаются такой ценой!
И мало этого: словно сама судьба грозно шла по пятам любовей поэта Лада. По меньшей мере, трое из его бывших любовниц были найдены зверски убитыми при загадочных обстоятельствах… Замечали ли вы, что дон Жуаны, популярные среди женщин, почти всегда пользуются в мужском кругу общим презрением? Дело тут, вероятно, не только в том, что средний, нормальный мужчина, у которого обычно есть жена, дочь или сестра, испытывает при виде неотразимого ловеласа чувство, какое он мог бы испытать, увидев буйно помешанного, вооруженного топором и выпущенного на людную улицу…
Есть еще и другое. Обыкновенный человек, интерес которого в жизни состоит в том, чтобы своей работой обеспечить свою семью, затем в самой этой его работе и, наконец, в каких-то дорогих для него политических или религиозных идеях, не может подавить в себе гадливости перед двуногим самцом, живущим только для наслаждения и смотрящим на всех проходящих мимо него женщин глазами охотника, глядящего на добычу… «Да он только об этом и думает? — говорит себе заурядный мужчина, когда ему попадается этакий блистательный homme a femmes. — До чего же он все-таки пуст!»