Владимир Рудинский – Страшный Париж (страница 35)
Все стало вдруг неумолимо ясным. Как будто страшный удар обрушился на меня. Шатаясь, я добрался до постели и сел. Потом, движимый новой мыслью, я прокрался к окну и выглянул наружу.
Далеко внизу, там, где уличный фонарь бросает на камни круг желтого света, борющегося с бледным светом луны, одинокая человеческая фигура делала десять шагов то в одну, то в другую сторону, время от времени поднимая голову прямо к моему окну.
Они все знают: они следят за мной… Что делать, что делать? Вот уже заря, а я ни на что не могу решиться… Броситься вниз головой туда, на мостовую?„»
Было уже почти темно, но я так погрузился в чтение, что даже не догадывался повернуть выключатель. Содержание рукописи, очевидно, сильно подействовало мне на нервы, так как внезапный стук в дверь заставил меня вздрогнуть всем телом.
Совершенно напрасно, конечно. Не дожидаясь ответа, в комнату вошел мой сосед, Димитрий Алексеевич, очень милый и культурный человек, который нередко заходил ко мне поболтать о политике и занять у меня или одолжить мне какую-нибудь газету или книгу.
Я зажег электричество и подставил гостю стул.
— Я вам не помешал? — деликатно спросил он, усаживаясь, и покосился на раскрытую передо мною тетрадь.
— Ничуть, я как раз кончил, — откликнулся я машинально.
— И даже наоборот, — прибавил я, оживляясь и вспомнив, что Димитрий Алексеевич по происхождению донской казак, — вы можете дать мне полезную справку. Скажите, говорит ли вам что-нибудь фамилия Шемаханов?
— Шемаханов? — отозвался после минутного молчания Димитрий Алексеевич, изменившимся голосом, — Шемаханов с хутора Черная Балка? Но разве из них остался еще кто-нибудь на свете? Или вы вспомнили эту старую, эту страшную историю…
— Во всяком случае один какой-то Шемаханов был совсем недавно жив и в Париже, — сообщил я.
— Тогда это, значит, их сын… Он должен быть теперь моих лет, — словно про себя промолвил казак.
— А что это за старая история?
Димитрий Алексеевич улыбнулся.
— Вы ведь хорошо помните «Тихий Дон» Шолохова? Я всегда думал, что основой к эпизоду с матерью Григория Мелехова послужило подлинное событие, разыгравшееся на Дону в 1907 году. Позже, еще в детстве, мне случилось прочесть пачку старых газет с отчетом об этом деле, и они произвели на меня неизгладимое впечатление. Вообразите себе один из самых кровавых и свирепых случаев самосуда, какие имели место в старой России. Жертвой его явились казак Михаил Шемаханов и его жена. У Шемахановых, как бывает в наших местах, много в жилах текло нерусской крови — калмыцкой, татарской, Бог весть, какой еще. И опять же, они были издавна привержены не к православию и не к старой вере, а к одной из темных сект, осколки которых сохранились кое-где среди казаков. К тому же согласию принадлежали и Лыковы, из которых Шемаханов взял себе жену. Не знаю, с чего пошли у них нелады с жителями соседней станицы, только те были твердо убеждены, что Шемахановы «ведьмачат» и наводят им порчу на скот и на людей. И потом, на процессе, их убийцы твердо стояли на этом, и такие подробности приводили, что я, читая, прямо заражался их верой — и ведь умные были, видать, и бывалые люди, а вот… Словом, убили обоих Шемахановых, и как еще убили… и говорить не хочется… а сынишку их, годовалого либо двухлетнего, отмолила у общества одна сердобольная старушка; что с ним потом стало, никогда не слыхал.
Димитрий Алексеевич, глубоко ушедший в воспоминания, покачал головой.
— В царское время к таким делам отношение было суровое. Всех, кто приложил руку к самосуду, заслали на каторгу; не один двор в станице Новоандреевской захирел с той поры. А дом Шемахановых на Черной Балке так и остался пустой… Случилось мне в годы гражданской войны проехать теми краями, еще подростком, вместе с отцом и несколькими другими казаками; спасались мы от красных… Мрачное, недоброе место! Эх, вы не знаете, как хороша бывает летом наша степь; красивее, может, нет природы на свете, чем наша…
Димитрий Алексеевич, как все казаки, был пламенным поклонником всего, связанного с его родной областью.
— Только вот этот ее угол… Никогда в жизни не видал ничего безотраднее. Огромный овраг, с опасно осыпающимися берегами, точно западня для неосторожных людей и скота… иссохшая, выжженная солнцем, бесплодная земля… черные развалины дома… что-то во всем этом было такое зловещее и тоску навевающее, что не только я, мальчишка, а и мой покойный отец, — а человек он был бесстрашный! — не могли стряхнуть с себя беспокойства. Помню, как жутко выл ветер в этих просторах, какой холод он на нас нагнал вдруг… как сразу потемнело небо в этот вечер… как мы все, не сговариваясь, стали подгонять усталых коней, зафыркавших внезапно, будто вблизи почуяли волка…
Я пришел к Ле Генну раньше, чем собирался, и первым делом засыпал его вопросами о судьбе автора прочитанной мною тетради. Он, однако, заставил меня сначала изложить ее содержание, и с особым интересом слушал, когда я повторил ему рассказ Димитрия Алексеевича.
— Ведь вот, я вас не предупредил, — сказал он потом, видимо, упрекая себя за недостаток внимания, — что эта тетрадь лежит у меня чуть не два года. Мне только хотелось кое-что уточнить. Шемаханов сидит в заведении для душевно больных — и между прочим, первоклассном: в клинике моего друга, профессора Морэна, который находит его случай крайне интересным. Впрочем, о выздоровлении не может быть и речи: наоборот, периоды ясности делаются у него все более редкими, начиная
Ле Генн глубоко затянулся папиросой.
— Что до его заболевания, — продолжал он, — у меня на этот счет своя теория, и именно относительно нее мне и хотелось с вами посоветоваться. Признаюсь, впрочем, что вы внесли в дело новые данные, которые колеблют ее основания. Я рассуждал так:
Вы знаете, что у европейских народов есть комплекс презрения ко всем цветнокожим. Отмечу с некоторой гордостью, что у французов эта гнусная идеология развита сравнительно мало: зато уж у англосаксов! Что до русских, им это извращение, сколько я могу судить, органически чуждо: их история шла иными путями и они строили свое государство и свою культуру на совершенно другой основе. Однако, по моим наблюдениям, те из русских, которые попадают в европейские колонии, нередко заражаются предрассудками окружающей их западно-европейской среды. И вот тут-то и происходит любопытное явление, имеющее себе аналогии в истории. Вы помните, конечно, о туземцах тихоокеанских островов, которые целыми племенами вымирали от гриппа или кори? У них не было иммунитета, выработанного в Европе многими поколениями. Так и в духовном плане, русский может усвоить вирус нашего западного комплекса превосходства в особо резкой и болезненной форме. Что, на мой взгляд, и произошло с Шемахановым. Он, вдобавок еще, практиковал полное воздержание от сношений с женщинами, что само по себе не всегда безопасно. О нет, — успокоительно добавил Ле Генн, — это бы ему не повредило, отдельно взятое, но в условиях полного одиночества среди туземцев, которых он не то, что презирал, а принуждал себя презирать, в которых не хотел видеть людей, это породило у него анормальное раздвоение личности. В свои периоды лунатизма, он стремился уничтожить именно тех негров, к которым чувствовал в себе любовь или симпатию в сознательной жизни. Мадемуазель Дюпюи — между нами, какая очаровательная девушка! — тоже ведь имеет в себе примесь черной крови. Между прочим, я навел справки, и, несмотря на долгий срок, с успехом: в Марселе, в отеле, где он остановился, убили молодую негритянку. Что для меня явилось неожиданностью, это, что у Шемаханова была, сверх всего, наследственная отягощенность. Век живи, век учись… Я даже не подумал искать в этом направлении.
Ле Генн взглянул на меня и рассмеялся: но его обычно заразительный смех на этот раз звучал безрадостно.
— Не подумайте, что я впал в материализм и рационализм. Без всякого сомнения, в него вселился дьявол. Но дьявол-то не всегда и не во всякого может войти: он вечно ждет и ищет, пока ему не представится подходящая почва…
ШАГИ НА ЛЕСТНИЦЕ
— Что это с вами сегодня, Таня?
Мелодический голос девушки, с которой я сидел в углу зала Русской Консерватории, звучал какой-то странной рассеянностью, и ее васильковые глаза смотрели, казалось, не на меня и не на шумевшую вокруг вечеринку, а куда-то глубоко внутрь себя. На мой вопрос она только слегка вздрогнула да оправила с тем же отсутствующим видом белокурую волну волос, двумя струями падавших на плечи по бокам нежного овала ее лица.
У нас давно установились товарищеские отношения, хотя за суетой парижской жизни я разве раз в два-три месяца находил время заехать в их дом, где меня встречали очень радушно. Зато гораздо чаще, и со взаимным удовольствием, мы сталкивались на балах и вечерах; и сегодня мне было ужасно приятно различить в толпе ее головку цвета ржаных колосьев. Но почему она словно не в себе? Уже несколько раз она отвечает мне невпопад…