Владимир Рудинский – Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья (страница 47)
Что сказать о слоге г-на Горенштейна? Роман написан мещанским говорком, не свободным от грамматических ошибок, с перебивающими действие длинными возгласами в библейском стиле и скучными абстрактно-философскими отступлениями; все это – весьма безвкусно. А фабула… она бессвязна и бессмысленна; да, собственно, – ее и нет совсем.
Три страшных мира
Случилось мне частью прочесть, частью перечитать три книжки В. Самарина[241] («Тени на стене», «Цветы времени», «Теплый мрамор»). Близко знакомые картины, отраженные верно и с талантом. Автор – специалист сверхкороткой новеллы в одну-две страницы, редко больше. Спрашиваешь даже себя, не следовало ли ему написать лучше роман? Впрочем, рассказы, взятые вместе, как бы и образуют роман; точнее биографию главного героя.
Сталинская Россия с доносами, ночными арестами, ледяным адом концлагерей… война, явившаяся своего рода облегчением: со злом, с коммунистической нелюдью можно стало бороться с оружием в руках, во власовских или антипартизанских отрядах… и потом Америка, с ее нелепыми и часто безобразными причудами, начинающимися со въездных анкет и всецело пронизывающими быт в Штатах.
Привлекает особое внимание сатанинская фигура советского шпиона и провокатора Шонберга в «Документах эпохи», и сходные – в других рассказах: чекиста, втершегося к немцам и толкающего их на жестокости и несправедливости в отношении населения, на благо Советам. Шонберг погибает, застреленный красноармейцем, не понявшим или скорее не пожелавшим понять, с кем имеет дело; но иные, подобные ему, благополучно переживают войну («Совесть шакала»). Увы, последний вариант и правдоподобнее… Помню одного сам; рискну и инициалы назвать: H. Н. Р.[242] (вряд ли он отзовется!). Так этот, имея руки по локоть в крови, и еврейской, и русской, после работы в немецкой полиции, всплыл у англичан в Италии и орудовал по части выдачи новых эмигрантов. А там – головокружительная карьера в одной русской политической организации, и параллельно, – на службе у американцев; власть, почет… какие мало кому из эмигрантов достаются. Здравствует и посейчас. Признал ли себя сей Иуда в зеркале, представленном Самариным?
Хорошо обрисована русская деревня, слегка оттаявшая при немецкой власти, и ее отпор советским партизанам. Любопытно, что ее описания перекликаются с теми, которые дал нам Ю. Мацкевич в своей книге «Об этом нельзя говорить громко». Правильно выражена психология русских антибольшевиков в тот период, устами подсоветского инженера, ставшего в условиях оккупации городским головой: «С немцами потом справимся, сначала нашего усатого свалить надо!» (в том же рассказе «Документы эпохи», вообще одном из самых удачных у Самарина).
Неоправдавшиеся надежды, чудовищные расправы над ними со стороны союзников… Когда, в лагерях для перемещенных лиц, «время шло такое, что войну вспоминали даже с теплым чувством».
Только и остается произнести этим лучшим сынам России наших лет надгробное слово строкою Лермонтова: «Лихая им досталась доля!».
И вот – вроде было безумие и ослепление Запада миновало; его даже и стыдиться начали. А теперь – все возобновляется опять, в самых подлых формах! И автору разбираемых произведений довелось оказаться жертвою тупоумия Америки и всесилия в ней большевицкой агентуры… Что ж: «Блаженные гонимые правды ради!»
В. Синкевич, «Здесь я живу» (Филадельфия, 1988)
Валентина Синкевич[243] – несомненно талантливый поэт; но свойством ее дарования является приглушенность; она как бы вполголоса рассказывает нам о своих интимных переживаниях, рисует перед нами серию отрывочных картинок, в которых видную роль играют впечатления от чтения, театра и кинематографа.
В числе повлиявших на нее мастеров, безусловно, важное место занимает Гумилев, с которым она порою как бы открыто перекликается (например, в стихотворениях «Из пра-памяти» и «Африканский мотив»). Но влияние это курьезным образом преломляется почти в свою противоположность: трудно себе представить под пером мужественного певца дальних странствий темы усталости, меланхолии и разочарования, преобладающие в творчестве Синкевич.
Напрашивается и сопоставление ее с Брюсовым, по числу городского пейзажа, у нее доминирующего: небоскребы, камень, передвигающиеся толпы, мертвые махины домов под лунным светом…
Автор высоко интеллектуальный, Синкевич то и дело оглядывается на великих предшественников, писателей и поэтов относительно далекого, а иногда и сравнительно близкого времени: мы на ее страницах встречаем и По, и Байрона, и Лондона, и Гофмана, и Блока, и Гоголя с Достоевским. В некоторых случаях вспоминаемые ею литераторы даже не названы по имени, и нам остается гадать, о ком речь. Скажем, стихотворение «Наполеоны твои наполнены славой» – не о Цветаевой ли? А женщина, рассказывающая о «мемуарном Париже», об «эмигрантском далеком Париже», – не Ирина ли Одоевцева? Ссылка же на алые паруса нас безошибочно ведет к А. С. Грину.
Лишь изредка врываются в сборник религиозные темы; а тема тоски по родине – та, собственно говоря, присутствует непрерывно, но чаще на заднем, чем на переднем плане.
Много шума из ничего
Казалось бы, опубликование сборника стихотворений поэтов второй эмиграции, осуществленное Валентиной Синкевич в Филадельфии в 1992 году, под заглавием «Берега», – явление само по себе вполне положительное. И уж, во всяком случае, должно представляться таковым мне, всегда защищавшему в первую очередь интересы именно нашей новой эмиграции.
Однако хлынувшие ливнем хвалительные рецензии, – в «Русской Мысли» под пером Д. Бобышева, в «Русской Жизни» под пером сперва Р. Полчанинова, затем В. Завалишина[244] (оба участвовали в издании в роли «советников»; так им бы, вроде, не совсем и удобно…) выглядят несколько чрезмерными; да и многое в их тоне не вызывает особой симпатии.
Собственно, что нового принесла нам эта книга? Да, по сути дела, – вовсе ничего!
Крупные поэты нашей волны как И. Елагин и О. Ильинский выпустили давно по два и больше сборника своих произведений. Менее удачливые из их собратьев, – по одному. Кому вовсе не повезло, – выступали в прессе.
В общем, все имена, встречающиеся тут, – публике давно известны. В частности, большинство из них фигурируют в составе превосходно сделанной антологии «Содружество» (Вашингтон, 1966).
Самый факт отдельного опубликования новоэмигрантских поэтов? Новейшие эмигранты с пренебрежительной жалостью отмечают, что вот мол такого опубликования мы ждали 40 лет.
Но дело-то в том, что вторая эмиграция, – в отличие от третьей, – никогда не стремилась противопоставить себя первой. Мы чувствовали себя русскими, или по крайней мере россиянами, считали себя наследниками и продолжателями Белого движения и исповедовали те же патриотические идеалы, что и наши предшественники.
Меньше всего здесь играло роль (если вообще и играло…) то обстоятельство, что мы, опять же в отличие от третьей волны, представляли собою не престижную и всеми поощряемую, а напротив травимую и преследуемую группу, встречавшую у значительной части старой эмиграции враждебность и презрение.
Говорить же, как сейчас делается в некоторых рецензиях, о преследовании или хотя бы замалчивании поэтов второй волны, есть искажение фактов.
Они, как и все мы, подвергались преследованию как беженцы из советской России, которых, с точки зрения Запада, не должно было быть. Ведь добрый дядя Джо был лучшим другом Америки и всех англосаксов, – и кто смел сомневаться в демократичности и праведности возглавляемого им режима!
Но как поэты они отнюдь ни остракизму, ни гонениям не подвергались. Напротив, их с самого начала охотно печатали, сперва в «Гранях», потом в самых разных эмигрантских журналах и газетах. Им было, как факт, даже гораздо легче пробиться, чем прозаикам. Пристроить в печать стихи далеко не так трудно, как рассказ, не говоря уж о романе. Что до выбора, невольно думаешь, что в «Берегах» многие участники представлены вовсе не лучшими их творениями.
Изумляет уточнение г-жи Синкевич в предисловии: «Не включены… стихи прозаиков Анатолия Дарова[245] и Сергея Максимова». Что за странная дискриминация! Почти все большие русские поэты писали и в прозе: Пушкин – автор не только «Евгения Онегина», но и «Капитанской дочки»; Лермонтов – не только «Демона», но и «Героя нашего времени»; А. К. Толстой – не только «Иоанна Дамаскина», но и «Князя Серебряного». Применяя критерий составительницы «Берегов», и их бы следовало исключить из поэтических антологий русской литературы XIX века!
В данном случае, ее суждение особенно сомнительно. Упоминаемый ею Даров, подписывавшийся сперва «Анатолий Дар», начал именно как поэт, стихами в «Гранях» и других журналах и, скажем откровенно, именно в стихах проявлял гораздо больше таланта, чем позднее в прозе (да и много ли он в прозе-то написал?). А поэма С. Максимова об Иоанне Грозном есть одна из вершин поэзии второй волны, которая бы украсила собою любую антологию, и которую следовало бы перепечатать в первую очередь.