Владимир Рудинский – Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья (страница 123)
Бальмонта он тогда же возненавидел и стал вредить ему, где только мог».
Да и не могло быть иначе, даже без личной ссоры: вечный конфликт Моцарта и Сальери. Пустое место в области своего творчества, Георгий Викторович ненавидел не только живых и талантливых, но и давно умерших титанов нашей национальной словесности: Пушкина, Достоевского, Розанова. Им-то, положим, его злобное тявканье повредить не в силах было. Зато себе он этим, – как ни странно! – цену набивал:
Не одно творческое бессилие было причиной сатанинского яда, изливаемого этим несчастным и ничтожным человеком, нелепо возведенным в сан некоего арбитра elegantiarum[577]. Глубже таилось иное. Всем известно, хотя упоминается с осторожностью, что он был сексуальным извращенцем; отсюда, вероятно, его исконная обида на Божий мир, созданный не для таких, как он, а для нормальных людей.
Отсюда его презрительные (!) отзывы о Гумилеве, бывшем не только великим поэтом, но и полноценным мужчиной, что окрашивало все его существование.
У меня с Адамовичем конфликтов не возникало: мы принадлежали разным эпохам. Помню два раза, когда я его видел.
Сразу после войны Союз Русских Писателей в Париже, членом которого я только что был избран, исключал советских патриотов. И когда прозвучала фраза, что они суть враги свободы, встал некто (как мне указали, Адамович; в то время симпатизировавший Советам) и стал разглагольствовать о значении слова "свобода" у Платона и у Аристотеля. Ему со свистками кричали, что речь идет о политической свободе, и ему пришлось замолчать. В другой раз, в Союзе Бывших Петербургских Студентов, куда меня в первый раз пригласили, поэтесса Горская попробовала меня с Адамовичем познакомить. Но он, услышав мое имя, с жестом ужаса отступил и уклонился, пробормотав что-то невнятное.
Помню, взглянул в его глаза, и мороз пробежал по коже… что-то мертвое, античеловеческое мерцало в них… (я согласился-то с ним поговорить, думая, что нашлись бы общие знакомые, из числа моих профессоров в ЛГУ. А с Союзом этим вышло, что потом мне передали возражения каких-то членов, что, мол, я учился не в Петербургском, а в Ленинградском университете, – оно и так, да не только здание, но состав преподавателей был прежний; ну а главное, что я – монархист. Я плюнул и туда больше не ходил).
Вершина деятельности Адамовича состояла в создании поэтической школы, носившей имя «парижской ноты».
Г. Румянцева[578], в канадском журнале «Современник», остроумно и метко окрестила эту ноту как «комариную». В самом деле, ничего крупного данная группировка не произвела; а суть ее состояла в выражении леденящей безнадежности и в выражении представления о полной бессмысленности человеческого существования.
На практике, наиболее талантливые представители этой группы, как Борис Поплавский, писали все равно по-своему. И любопытно, что после смерти этого последнего, мэтр школы жестоко его высмеял в своих «Комментариях» – за его попытки (правда, неуклюжие и иногда нетактичные) найти примирение с Богом и обрести христианскую веру.
А подлинные русские поэты данного периода, как В. Смоленский или Н. Туроверов, – те вообще к парижской ноте никогда не примыкали и шли своим путем.
Но о них, если говорить, то в другой раз.
Памяти Газданова
По поводу установления памятника Гайто Газданову на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, «Русская Мысль» от 4 октября 2001 г. публикует интервью с Н. Струве, открывающееся словами: «Вы один из немногих, кто лично помнит Гайто Газданова». На что Струве ответил: «Я имел честь и счастье с ним работать на радио „Свобода“».
Это пробуждает и у меня некоторые воспоминания о встречах с покойным писателем.
Он ко мне некогда обратился с предложением работать на вышеупоминаемом радио. Пригласил меня в ресторан, «Эльзасскую Таверну», близ от дома, где я тогда жил на улице де Ла Гротт. Причем взял там копию счета, – на предмет оплаты его американскими хозяевами.
И вот, из состоявшейся с ним беседы, врезались мне в память такие его мысли (передаю, конечно, содержание, не ручаясь за точность формы).
– «Я когда-то мечтал о том, чтобы ходить в дорогие рестораны, ездить в поездах первым классом. А теперь я все это имею, и это меня ничуть не радует».
Меня он завербовал на службу в «Свободе». Я съездил в Мюнхен (встретился там, между прочим, с писательницей И. Сабуровой, с которой до того состоял в переписке). Работал некоторое время корреспондентом из Парижа. Качеством-то текстов там были довольны, хотя делали мне странные замечания в том смысле, что им бы желателен «средний уровень», а я-де пишу слишком «красиво», слишком «литературно».
Но сам я быстро почувствовал антирусский характер этой лавочки. И бросил ее, хотя там платили звонкой монетой, – а жизнь русского эмигранта, да еще и «второй волны» во Франции была уж как не сладка.
Но «честью и счастьем» участие в деятельности «Свободы» мне никак не казалось. Думаю, впрочем, – и Газданову тоже. Но он свою работу там продолжал, Бог ему судья. Как, впрочем, и многие другие.
Царство Небесное дочери России!
Известие о смерти Марии Волковой до глубины души меня огорчило. Я знал, что у нее больное сердце, беспокоился как раз, что она долго не пишет, – и все же удар меня поразил нестерпимо.
Я ее никогда не видел, кроме как на присланной ею фотографии; знакомство сводилось к переписке несколько лет, всегда с ее стороны исключительно милой, деликатной, внимательной. Вот и теперь, напоследок, ее близкая подруга сообщает мне из Германии: «Мария Волкова Вас очень ценила».
Она меня! Какая все же разница… Я-то знал и, слава Богу, давно, многие годы, кем она была: один из лучших, если не просто лучший из эмигрантских поэтов… Ах, еще так мало времени назад я мог бы добавить: «ныне здравствующих».
И поэт столь мало известный! Правда, настоящие-то ценители литературы, не колеблясь, упоминая о ней прибавляли: «Настоящий, большой поэт!» Чтобы не называть живых, сошлюсь на покойную писательницу Ирину Сабурову, которая так о ней и выразилась однажды в письме.
Но, на беду, Волкова за рубежом жила, как она сама любила определять, на отшибе, вдали от русских центров; сперва в Литве, потом в восточной Пруссии, позже после Второй мировой войны – в немецкой глуши, где-то в Баденской области. Печаталась она, главным образом, в казачьих журналах (где ее вещи поди-ка, найди!), связанная кровью с казачьей средой, как стоит в ее стихах:
Положим, публиковалась она когда-то во «Владимирском Вестнике» и в «Русской Мысли», затем в «Современнике», а вот сейчас, – какая запоздалая и недостаточная дань ее огромному таланту! – появляются ее стихи в «Новом Журнале». Только, отчего-то, тут фигурируют лишь ее вещи на философские темы и те, в которых сильнее чувствуется настолько понятная горечь жизни. А творчество ее так разнообразно, так богато оттенками!
Издано было всего два сборника Волковой: «Песни Родине» в 1936 г. в Харбине и «Стихи» в 1944 г. в Париже; оба давно стали библиографическими редкостями. Так вот и получилось, что о ней широкая публика попросту не слышала. «Она сама горячо желала выпустить еще книгу, в которой бы отразились труды всей ее жизни, от которой, ей было ясно, мало уже оставалось». И никто не хотел вложить деньги (а своих у нее не имелось), рискнуть капиталом ради ее произведений! В наши дни, – когда тоннами печатаются бездарные вирши и всяческая макулатура в прозе! Вот уж сбылись на ней слова Пушкина: «Мы ленивы и нелюбопытны…» Каждый новый отказ ей причинял, разумеется, горе; и это, наверное, значительно приблизило ее кончину.
Конечно, что имеем не храним, потерявши плачем. Погибла, по вине Зарубежья (и при участии большевиков) Цветаева, – и теперь о ней все жалеют! А Волкова, тою порою, задохлась в молчании… Может быть, хоть теперь о ней вспомнят. Хотя ей-то с того какой уже прок? Но несчастьем будет для русского рассеяния, и худшим еще для грядущей свободной России, если ее сочинения пропадут, затеряются втуне. У меня, благодаря ее ко мне мало чем заслуженным симпатии и доверию, лежат полностью стихи, предназначавшиеся для намеченного нового сборника. Но что я могу? Разве что, – дать читателям бледный намек на похороненный и недоступный им клад…
Трагически звучит сейчас начало ее стихотворения:
А до этого конца, – сколько потерь! Путь русских заграницей начертан у нее так:
И в другом месте: