18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Рудинский – Два Парижа (страница 35)

18

Ле Генн вытащил из кармана пакет американских папирос: мы все трое закурили.

– Два дня назад, – продолжал инспектор, – к нам обратилась за помощью молодая американка из Нового Орлеана, мисс Арабелла Дюпюи, приехавшая недавно во Францию с целью закончить свое образование в Сорбонне. Надо вам сказать, что мадемуазель Дюпюи живет в вашем районе, в верхнем этаже одного из больших зданий рядом с вашим домом. Конечно, она слышала о происшедшем по соседству убийстве и, видимо, думала о нем. Во всяком случае, когда она, сидя ночью за книгами, услыхала подозрительный шорох за окном, она выглянула на улицу и не растерялась, увидев, что какое-то существо, по виду человек, с невероятной быстротой и ловкостью карабкается по стене в направлении к ее комнате. Мисс Арабелла – девушка с большим мужеством и хладнокровием. Как она рассказала, у нее был под рукой револьвер.

Ле Генн вдруг улыбнулся веселой, почти ребяческой улыбкой: в этот момент ему можно было дать двенадцать лет.

– На мой взгляд французского буржуа, мадемуазель Дюпюи – настоящая американка, девушка из страны чикагских гангстеров, которую ничем не удивишь. Но, как я понял из ее слов, ей, наоборот, Париж рисуется жутким местом, где порядочной молодой барышне опасно выйти одной на улицу, ибо там бродят стада апашей и развратных волокит. Ну, так или иначе, всё к лучшему в этом лучшем из миров. Мисс Арабелла полностью сохранила присутствие духа и вместо того, чтобы стрелять, спокойно взяла свой фотографический аппарат, – к слову сказать, великолепная вещица, последняя американская новинка, – и сфотографировала надвигавшееся на нее чудовище при вспышке магния. «Выстрелить я бы всегда успела, – объяснила мне она, – когда он стал бы перелезать через подоконник». Впрочем, до этого не дошло. Испуганное, вероятно, ярким светом, страшилище повернулось и, прыгая с карниза на карниз, скользя по водосточной трубе, цепляясь за неровности камня, исчезло из виду. Студентка подняла тревогу, но ни соседи, ни полиция, прибывшая почти с рекордной быстротой, не смогли обнаружить этого ночного бродягу.

– Но, – в тоне француза послышалась нарастающая напряженность, – мисс Арабелла передала нам пленку из своего аппарата, и мы ее проявили. Снимок получился не очень удачный, что и понятно, если принять во внимание обстановку, но тем не менее… я хотел вас попросить взглянуть на него и высказать ваше мнение.

Ле Генн положил передо мной небольшую фотографическую карточку. Я чувствовал, что мужчины смотрят на меня с любопытством.

Это было лицо человека, но это было не человеческое лицо. Всё человеческое было в нем стерто звериной, сатанинской злобой, искажавшей его черты. Снимок был настолько неясен, что я не мог бы даже сказать, было ли это лицо белого или негра; ярость и жестокость смотрели с кусочка картона, словно бы абстрагированные от всего материального, не связанные больше с формой носа или рта… Впрочем, этот рот с оскаленными зубами, эти расширенные глаза… Боже мой, до чего они были ужасны…

У меня было, однако, странное чувство, что эти черты были мне знакомы, но откуда, в этом я не мог отдать себе отчета. Я постарался выразить это ощущение в словах.

Оба инспектора переглянулись.

– Не смею вас больше задерживать, – сказал потом Ле Генн. – Если вы припомните или сообразите, при каких обстоятельствах видели это лицо, вы не откажетесь, надеюсь, нам сообщить…

Но до сих пор мне никакое объяснение не приходит на мысль…

В середине глухой ночи я проснулся и вдруг заметил, что стою в центре комнаты… Мертвый белый свет широкой струей входит через открытое окно… Полная луна поднимает свой круглый серебряный щит в небесах, как в те знойные ночи в девственных лесах страны Улоту. Холодный пол под моими ногами напомнил мне, что я босиком и полураздет. Я оглянулся кругом, и тогда…

В двух шагах передо мной стоял ужас… То же кошмарное лицо, какое я видел на фотокарточке в бюро Ле Генна, смотрело на меня в упор… И через мгновение я понял, что стою перед зеркалом.

Все стало вдруг неумолимо ясным. Как будто страшный удар обрушился на меня. Шатаясь, я добрался до постели и сел. Потом, движимый новой мыслью, я прокрался к окну и выглянул наружу.

Далеко внизу, там, где уличный фонарь бросает на камни круг желтого света, борющегося с бледным светом луны, одинокая человеческая фигура делала десять шагов то в одну, то в другую сторону, время от времени поднимая голову прямо к моему окну.

Они все знают: они следят за мной… Что делать, что делать? Вот уже заря, а я ни на что не могу решиться… Броситься вниз головой туда, на мостовую?..»

Было уже почти темно, но я так погрузился в чтение, что даже не догадывался повернуть выключатель. Содержание рукописи, очевидно, сильно подействовало мне на нервы, так как внезапный стук в дверь заставил меня вздрогнуть всем телом.

Совершенно напрасно, конечно. Не дожидаясь ответа, в комнату вошел мой сосед, Димитрий Алексеевич, очень милый и культурный человек, который нередко заходил ко мне поболтать о политике и занять у меня или одолжить мне какую-нибудь газету или книгу.

Я зажег электричество и подставил гостю стул.

– Я вам не помешал? – деликатно спросил он, усаживаясь, и покосился на раскрытую передо мною тетрадь.

– Ничуть, я как раз кончил, – откликнулся я машинально. – И даже наоборот, – прибавил я, оживляясь и вспомнив, что Димитрий Алексеевич по происхождению донской казак, – вы можете дать мне полезную справку. Скажите, говорит ли вам что-нибудь фамилия Шемаханов?

– Шемаханов? – отозвался после минутного молчания Димитрий Алексеевич, изменившимся голосом, – Шемаханов с хутора Черная Балка? Но разве из них остался еще кто-нибудь на свете? Или вы вспомнили эту старую, эту страшную историю…

– Во всяком случае один какой-то Шемаханов был совсем недавно жив и в Париже, – сообщил я.

– Тогда это, значит, их сын… Он должен быть теперь моих лет, – словно про себя промолвил казак.

– А что это за старая история?

Димитрий Алексеевич улыбнулся.

– Вы ведь хорошо помните «Тихий Дон» Шолохова? Я всегда думал, что основой к эпизоду с матерью Григория Мелехова послужило подлинное событие, разыгравшееся на Дону в 1907 году. Позже, еще в детстве, мне случилось прочесть пачку старых газет с отчетом об этом деле, и они произвели на меня неизгладимое впечатление. Вообразите себе один из самых кровавых и свирепых случаев самосуда, какие имели место в старой России. Жертвой его явились казак Михаил Шемаханов и его жена. У Шемахановых, как бывает в наших местах, много в жилах текло нерусской крови – калмыцкой, татарской, Бог весть, какой еще. И опять же, они были издавна привержены не к православию и не к старой вере, а к одной из темных сект, осколки которых сохранились кое-где среди казаков. К тому же согласию принадлежали и Лыковы, из которых Шемаханов взял себе жену. Не знаю, с чего пошли у них нелады с жителями соседней станицы, только те были твердо убеждены, что Шемахановы «ведьмачат» и наводят им порчу на скот и на людей. И потом, на процессе, их убийцы твердо стояли на этом, и такие подробности приводили, что я, читая, прямо заражался их верой – и ведь умные были, видать, и бывалые люди, а вот… Словом, убили обоих Шемахановых, и как еще убили… и говорить не хочется… а сынишку их, годовалого либо двухлетнего, отмолила у общества одна сердобольная старушка; что с ним потом стало, никогда не слыхал. – Димитрий Алексеевич, глубоко ушедший в воспоминания, покачал головой.

– В царское время к таким делам отношение было суровое. Всех, кто приложил руку к самосуду, заслали на каторгу; не один двор в станице Новоандреевской захирел с той поры. А дом Шемахановых на Черной Балке так и остался пустой… Случилось мне в годы гражданской войны проехать теми краями, еще подростком, вместе с отцом и несколькими другими казаками; спасались мы от красных… Мрачное, недоброе место! Эх, вы не знаете, как хороша бывает летом наша степь; красивее, может, нет природы на свете, чем наша…

Димитрий Алексеевич, как все казаки, был пламенным поклонником всего, связанного с его родной областью.

– Только вот этот ее угол… Никогда в жизни не видал ничего безотраднее. Огромный овраг, с опасно осыпающимися берегами, точно западня для неосторожных людей и скота… иссохшая, выжженная солнцем, бесплодная земля… черные развалины дома… что-то во всем этом было такое зловещее и тоску навевающее, что не только я, мальчишка, а и мой покойный отец, – а человек он был бесстрашный! – не могли стряхнуть с себя беспокойства. Помню, как жутко выл ветер в этих просторах, какой холод он на нас нагнал вдруг… как сразу потемнело небо в этот вечер… как мы все, не сговариваясь, стали подгонять усталых коней, зафыркавших внезапно, будто вблизи почуяли волка…

Я пришел к Ле Генну раньше, чем собирался, и первым делом засыпал его вопросами о судьбе автора прочитанной мною тетради. Он, однако, заставил меня сначала изложить ее содержание, и с особым интересом слушал, когда я повторил ему рассказ Димитрия Алексеевича.

– Ведь вот, я вас не предупредил, – сказал он потом, видимо, упрекая себя за недостаток внимания, – что эта тетрадь лежит у меня чуть не два года. Мне только хотелось кое-что уточнить. Шемаханов сидит в заведении для душевно больных – и между прочим, первоклассном: в клинике моего друга, профессора Морэна, который находит его случай крайне интересным. Впрочем, о выздоровлении не может быть и речи: наоборот, периоды ясности делаются у него всё более редкими, начиная с кризиса, который он пережил при аресте (между прочим, мы его сняли с крыши: нелегкая была работа!). В старые годы его сожгли бы, конечно, на костре, но я не уверен, в глубине души, что для него это не было бы лучше.