Владимир Рудинский – Два Парижа (страница 31)
Веснушчатое лицо студента даже покраснело от удовольствия.
– Благодарю вас, граф, от всей души… всё удовольствие было для меня… я никогда не думал… по правде сказать, я ложно судил о русской эмиграции. Мне всегда представлялось, что это какие-то реакционеры, с архаическими взглядами, недоступные новым идеям. И вдруг, я в вашем лице нахожу передового, прогрессивного и высоко культурного человека. Это очень, очень приятный сюрприз!
Экспансивность и искренность этого мальчика, которому едва перевалило за двадцать лет, действовали подкупающе, но всё же в улыбке Загорского проскользнула горечь.
– Не преувеличивайте моей прогрессивности, дорогой мой; я не хотел бы вводить вас в заблуждение. Я непримиримый противник советской власти и коммунизма, во всех его формах.
Удивление и разочарование ясно взглянули из голубых глаз молодого бретонца.
– Но мыслимо ли, чтобы человек вашей культуры не понимал законов истории и не сознавал, что время монархии и сословных привилегий невозвратно прошло? Из нашего разговора я вижу, что вы русский патриот; неужели грандиозная эпопея советского народа, его победы на войне в союзе с демократией Европы и его мирное строительство вас не увлекают? И ведь такая личность, как Сталин, что бы ни говорили его враги, воплощает волю 200 миллионов людей…
Петр Николаевич редко терял терпение и самообладание, тесно связанные с хорошим воспитанием, какое он получил. Но кому из русских не случается приходить в бешенство перед глупостью либеральных иностранцев, говорящих о России! Рука Загорского с такой силой сжалась на обруче абажура, который он нервно крутил уже несколько минут, что кровь отхлынула от ногтей.
– Ваш товарищ Сталин! – взорвался он. – Если кого ненавидит русский народ, который вы себе позволяете называть советским, если кому хочет гибели, так, несомненно, именно ему. И я, такой же русский, как все, я ему от всего сердца желаю, чтобы кровь его жертв… его миллионов жертв… поднялась бы ему к горлу и его задушила…
Что произошло в эту минуту? Словно электрический ток потряс на мгновение всё тело Загорского, какой-то мелодический звон прозвучал в его ушах, и ему почудилось, будто абажур, который он выронил на стол, озарился на миг голубоватым светом.
Двое мужчин с удивлением, в безмолвии, посмотрели друг на друга и почувствовали, что им больше не хочется спорить и что им неловко заговорить о том, что они только что видели.
Дрожащими руками Загорский зажег сигару.
– Может быть, пойдем искать ваших родителей и мою жену? – неуверенно спросил он. – Неудобно, что мы их покинули.
Парижские газеты пришли на следующее утро, и, раскрывая одну из них, Петр Николаевич вздрогнул, как вздрогнули все русские эмигранты по всем концам земли, прочитав напечатанный огромными буквами заголовок: «Тяжелая болезнь генералиссимуса Сталина». Несколько часов, забыв про всё на свете, он и Людмила Степановна говорили о том, что теперь надо ждать, какие перемены может принести смерть диктатора, вспоминали все ужасы, за которые он был ответственен.
В конце концов графиня спохватилась, куда это подевались дети, и отправилась их искать. В глубине сада, среди кустов боярышника, она наткнулась на странную сцену.
Ирочка сидела на траве, держа на коленях абажур, выделявшийся на ее беленьком платьице, и плакала в три ручья. Шурик с хмурым видом стоял в стороне, копая землю носком башмака, и что-то говорил, но замолчал при приближении матери.
– Ирочка! Что ты? Кто тебя обидел? Шурик? – вскричала графиня, подхватывая дочь на руки.
– Нет, Шурик хороший… наш абажур стал бяка, не хочет больше служить… я его прошу, а он… ничего не делает.
И девочка доверчиво протянула Людмиле Степановне абажур. Графине бросилось в глаза, что его отполированную поверхность пересекает глубокая змеистая трещина, какой она не замечала раньше.
– Ну что же может сделать абажур, Ирочка? Ведь он же неживой… Ты уже большая, а выдумываешь такие глупости…
– Не говори так, мама. Ведь это не простой абажур: он волшебный, – с глубоким убеждением остановил мать Шурик.
Что до Ирочки, то от всех доводов графини ее слезы лились только более обильным потоком, пока та не догадалась взяться за дело с другого конца.
– А что ты просила у абажура? Чего тебе хочется? – спросила она.
В ответ начался целый список игрушек, где на первом месте стоял кораблик, непременно с таким парусом, как у маленького Ива Кергаридека, и такая-то кукла, непременно со светлыми волосами, и револьвер для Шурика.
– Мы это сделаем и без абажура, если ты будешь умница и перестанешь плакать, – сказала графиня, целуя дочку. – Я скажу папе, и он завтра пошлет человека в город… или, еще лучше, мы все туда съездим сами!
С графом Загорским я познакомился по политическим делам; он сейчас принимает активное участие в общественной жизни парижской эмиграции; вскоре он пригласил меня к себе, и я не раз бывал с тех пор на его вилле в Версале, где он с семьей проводит зиму. Абажур мирно висит на стене, и я давно к нему привык, прежде чем Ирочка, с которой мы стали добрыми друзьями, мне рассказала его историю. Но он теперь на покое; оказывается, с тех пор, как он треснул, он больше не делает чудес и не выполняет желания хозяев. Шурик под честное слово подтвердил мне всё, что прежде рассказала его сестра. Я им верю. Что до читателя, может верить или нет, как ему угодно.
Кабачок на углу
Отец Марины был совершенно невыносимым человеком. В силу своего запальчивого и взбалмошного характера, он перессорился со всеми знакомыми – с некоторыми из них у меня на глазах – и его семейство жило в условиях полной изоляции. С этим бы я еще мог примириться; гораздо хуже было то, что он постоянно при мне разговаривал с женою и дочерью настолько неприятным тоном, делал им замечания настолько грубые, что я от стыда и возмущения не знал, куда деваться. Понятно, я не имел ни малейшего права вмешиваться в жизнь чужой семьи, но однажды, когда он из-за какого-то пустяка так разбранил Марину, что та со слезами выбежала из комнаты, я не удержался и попробовал в деликатной форме указать ему, какой вред может причинить молоденькой девушке такое обращение, унижающее ее достоинство и глубоко расшатывающее ее нервы. Результатом явился спор, оскорбления по моему адресу… и, что самое худшее, невозможность для меня снова вернуться в этот дом.
Однако я ничуть не был намерен потерять Марину, ставшую для меня светом во тьме и смыслом жизни, ради нелепых фантазий этого чудака. В один из ближайших дней я подкараулил ее на улице. Девушка, страшно боявшаяся отца, смертельно перепугалась и хотела убежать, но я ее удержал. Должно быть, на этот раз я говорил хорошо; я чувствовал себя так, будто говорю в защиту своей жизни. Во всяком случае мне удалось уговорить Марину прийти ко мне на свиданье на небольшой сквер, недалеко от метро Плезанс. В назначенный час… нет, на полчаса раньше срока я с непередаваемым волнением ждал, меряя шагами улицу. Приходить раньше времени, даже на деловые свидания с мужчинами, вообще моя слабость; всегда, когда мне приходилось ждать женщину, я не мог сохранить хладнокровия, но я еще никогда в жизни не томился, как в эти минуты. Придет она или нет?
Когда темно-серое пальто Марины показалось из-за поворота улицы, сердце так и вздрогнуло у меня в груди, и я стремительно пошел ей навстречу. Щеки девушки раскраснелись, ее живые глаза метали молнии; она никогда не бывала так красива, как в минуты, когда волновалась; я с жадностью сжал ее тонкие холодные пальчики, и мне жалко было выпустить их из руки, прежде чем они согреются. Марина сразу начала говорить, что боится, что жалеет, что пришла, и думает сейчас же уйти обратно. Усадив ее на скамейку сквера, я стал ее успокаивать, клянясь, что никто не может нас увидеть, что я лучше умру, чем ее огорчу, и буду ее защищать от кого угодно до последней капли крови…
Я был так поглощен беседой, что крупные холодные капли, упавшие мне на лоб, были для меня полной неожиданностью. Начинался дождь… Впрочем, что говорить – начинался… в несколько минут стало лить, как из ведра. Надо было искать пристанища, и у нас не было большого выбора. На углу мерцал сквозь занавес влаги фонарик, привлекший внимание публики ко входу в небольшое кафе. Мы в одно мгновение перебежали порог и скатились по лестнице глубоко в подвал, где, оказывается, размещалось это учреждение. У стойки хозяин, смуглый человек азиатского типа болтал о чем-то с двумя приятелями, видимо, земляками. В остальном зал был безлюден. Бросив владельцу «Deux cafés-crème, s’il vous plait»[64], я уселся напротив Марины за один из угловых столов.
Я чувствовал себя промокшим до нитки и ужасно обеспокоенным за свою спутницу и, наверное, имел смешной вид, потому что Марина, с жизнерадостностью молодости, вдруг плутовски улыбнулась. Мне показалось, будто после дождя выглянуло солнце, от которого я сразу просох и мне стало тепло и весело.
Однако в то же время мой слух отмечал фразы, доходившие до меня от стойки. Я с невольным любопытством констатировал, что разговор шел на одном из языков южной Индии, и мысленно предположил, что хозяин и его земляки должно быть уроженцы старых французских владений, Пондишери или Мадраса.