Владимир Рудинский – Два Парижа (страница 27)
Внезапно, не задумываясь, я повернул назад. Недалеко перед собою я увидел одинокое серое пальто и в несколько шагов поравнялся с ним.
Не знаю, какое у меня было лицо, но Мешков явно испугался. Я подошел к нему вплотную и схватил его за ворот.
– Слушайте, – сказал я глухо и угрожающе, – заберите его обратно. Иначе я вас убью.
– Кого… что? – белыми губами пролепетал Фома Петрович, – Вы с ума сошли!
– Тем лучше, тогда меня не казнят за убийство. Терять мне нечего, но я не умру, не разделавшись с вами. Заберите себе назад вашего монстра, или… я вас убью безо всякой жалости: это будет скверная смерть.
Без участия сознания, я с такой силой тряхнул Мешкова, что он зашатался и ударился о стену соседнего дома. В следующую минуту я повернулся к нему спиной и удалился большими шагами.
Совершенно не помню, как я дошел домой. Ни какой дорогой, ни что я видел по пути, ни о чем думал. У себя в комнате, в нижнем этаже отеля, я присел к столу, не зажигая света, хотя уже начинало смеркаться. Меня била нервная дрожь от гнева, от бессильной ярости. Наступающий вечер наводил на меня ужас: провести его в одиночестве мне представлялось непереносимо тяжелым. На улице еще не совсем стемнело, и я заметил через окна какую-то черную фигуру, неуверенно пересекавшую двор. Присмотревшись внимательнее, я различил рясу православного священника, седые волосы и короткую белую бороду.
В одно мгновение я выскочил за дверь.
– Отец Никанор! – вскричал я, подбегая под благословение. – Как это вы вспомнили обо мне? Да разве вы в Париже?
– Был в провинции, но вот уже две недели, как приехал. Ходил тут по соседству в церковь и подумал вас навестить и узнать, как вы поживаете, – говорил, входя в мою комнату, отец Никанор, улыбаясь той скромной, слегка застенчивой улыбкой, которая придавала ему особое очарование.
Мой духовный отец, как многие священники в эмиграции, не смолоду выбрал духовную карьеру. Талантливый писатель, томик новелл которого принадлежит по праву к лучшим созданным за границей произведениям русской литературы, поражающим тонкостью и глубиной психологического анализа, внезапно для всех окружающих, в расцвете сил принял сан и без сожаления оставил открывавшуюся перед ним дорогу к известности и благополучию.
– Ну, расскажите, как идут у вас дела? – спрашивал священник, садясь. – И прежде всего скажите, аккуратно ли ходите в церковь и причащались ли на Пасху?
– В церковь хожу, а исповедоваться, правду сказать, батюшка, мне без вас не хотелось. Как-то неприятно идти к другому…
– Это уж совсем напрасно, – с укоризной покачал головой отец Никанор. – Какая же разница? А так, есть ли какие-либо перемены в вашей жизни?
Его ласковый участливый взгляд и этот простой человеческий вопрос будто сняли печать с моей души, будто открыли во мне какой-то внутренний шлюз. Короткими, прерывающимися фразами, останавливаясь и поспешно вновь подхватывая нить повествования, я рассказал ему всё, что изложено выше. Отец Никанор слушал меня молча, не прерывая ни одним словом, задумчиво опустив голову.
– И почему со мной одним должны случаться такие дикие, кошмарные происшествия? – воскликнул я с яростью, ударив кулаком по столу, когда вся история была закончена.
– Почему же с вами одним? Это бывает, – тихо сказал священник.
Я взглянул на него: в глубине его бледно-голубых глаз мерцал усталый, но мудрый опыт веков.
– Самое нехорошее, – продолжал он после короткой паузы, – это, что вы во всем кругом виноваты. Православному христианину незачем бояться демонов: они бессильны сделать ему вред, пока он не подпадет под власть греха. Но вы… что за нездоровый интерес вас потянул к этому теософу? Разве вы не слышали, что есть вещи, о которых и знать не надо доброму христианину? И хуже того: зачем вы задумали бросать вызов силам зла? Я лучше вас вооружен: я – иерей, но если я вступаю иногда с ними в борьбу, то лишь по долгу службы. А вы, без опыта и знаний, кинулись им в пасть… И потом, почему, почему вы не искали помощи там, где ее только и можно найти?
Тонкая рука отца Никанора пошевелила блестящий крест у него на груди.
– Виноват, батюшка, – только и сумел вымолвить я, и не мог ничего прибавить.
Отец Никанор добродушно покачал головой.
– Да вы не отчаивайтесь, – сказал он бодрым тоном. – Грех ваш больше от неведения; и не такие прощаются. Наш Бог это ведь не языческий Молох или Джаггернаут, это – Бог любви и всепрощения. Приходите-ка завтра ко мне в церковь, благо тут недалеко, на исповедь, а потом отслужу я у вас молебен. Этого нечистая сила страсть как не любит! – пошутил отец Никанор.
На следующий день, когда, после молебна, отец Никанор широким жестом благословил меня, и его черная ряса исчезла за воротами, меня охватило непередаваемое чувство облегчения. Даже погода изменилась, и веселое солнышко заиграло по крышам и окрасило в розовый цвет камни двора.
Мне захотелось пойти погулять или куда-нибудь в гости, но из этого ничего не вышло. Во дворе заскрипели ворота и оттуда, где недавно скрылся мой духовник, появилась, помахивая тросточкой, высокая, худощавая, слегка сгорбленная фигура в коричневом пиджаке. Я мигом узнал Вадима Александровича Скавронского, одного из самых видных лидеров монархического движения.
Едва я успел открыть дверь, как он уже переступил порог и пожимал мне руку.
– Ужасно рад, что застал вас дома, дорогой мой, – говорил Вадим Александрович, опускаясь на поспешно придвинутый мною стул. – Что это вас так давно нигде не видно? Я уже сколько времени собираюсь к вам зайти, да ведь вы знаете, я живу за городом и когда попадаю в Париж, мне приходится прямо разрываться на куски, чтобы везде поспеть. Но сегодня у меня есть к вам дело. На будущей неделе я устраиваю большое монархическое собрание, и вы непременно должны выступить с докладом. Я хочу вам предложить тему: «Монархическая идея и воспитание молодежи». Вы ведь, кажется, интересовались этим вопросом?
– Вряд ли мое выступление пойдет вам на пользу, Вадим Александрович, – горько усмехнулся я, – разве вы не знаете, что в ваших кругах меня считают за советского агента?
Вадим Александрович ласково похлопал меня по плечу.
– Вот что значит молодость! – сказал он благодушно: с высоты его шестидесяти с большим лишком лет мои тридцать, очевидно, ему рисовались ранней юностью. – Да разве вам не известно, что тут в этом обвиняют всех? Меня самого многие твердо зачислили в жидомасоны. Что поделаешь, для известного рода монархистов все люди с образованием выше гимназического – жидомасоны. А у нас с вами ведь высшее. Я порой думаю, что я потому вас так люблю, что мы с вами питомцы одной alma mater, славного Петербургского университета… Ну, а если вы боитесь враждебного приема со стороны аудитории, – по-моему, впрочем, совершенно напрасно, – то я вам напомню, что политический деятель должен уметь выступать перед всякой аудиторией, не только перед дружеской. Помню, в мои студенческие годы…
Как все люди его возраста, Вадим Александрович любил поговорить, но, надо отдать ему справедливость, его рассказы и воспоминания бывали всегда исключительно интересны. Мы просидели вместе часа четыре, выпили по такому случаю пару бутылок вина, и оно, может быть, способствовало отчасти тому, что я твердо обещал Скавронскому, что приду и выступлю на его собрании.
Когда я переступил порог большого зала Sociétés Savantes[59], меня поразили царившие там шум и оживление. За более, чем полгода, я отвык от атмосферы политических собраний, когда-то бывшей для меня повседневной. Но и действительно, на этот раз сборище было многолюдным: Скавронский сумел его толково подготовить.
Множество знакомых, один за другим, весело подходили ко мне здороваться, и мне стало казаться, что мои опасения были сильно преувеличены. Похоже, что тут и думать забыли о подозрениях против меня.
На трибуне появился между тем Скавронский и начал речь. Говорил он, как всегда, мастерски. Я заслушался, и меня поразило неожиданностью, когда он, кончив вступительное слово, назвал меня в качестве первого оратора.
Едва я взошел на эстраду, мною овладело вдруг то чувство, которое я испытывал всего раза три в жизни и которое не могу назвать иначе, как вдохновением. В такие моменты слова льются сами собою, безо всякого усилия или колебания, и каждое падает точно, куда должно было упасть. Наступает вдруг полная связь с публикой, словно держишь ее душу в руке, и уверенность, что она тебя понимает. Несколько раз меня прерывали аплодисменты, а когда я кончил, последовало нечто похожее на овацию. К концу собрания я был чуть ли не единогласно избран в комитет новой, создавшейся тогда монархической организации, и несколько заслуженных политических деятелей в теплых словах подчеркнули мои заслуги перед царем и народом. Всё это не было для меня новостью: бывало такое и прежде. Но всё же я возвращался к себе в сильно приподнятом настроении.
Под мою дверь была подсунута какая-то записка. Я заметил отпечатанный на машинке адрес и почувствовал некоторое недоверие. Уж не повестка ли в полицию за нарушение каких-нибудь неведомых правил? Или не требование ли денег в уплату Бог весть какого налога?
Однако, конверт таил в себе совсем другое. Это было официальное уведомление французского Научно-Исследовательского Центра, что, согласно состоявшемуся постановлению ученого совета, мне предоставляется на годовой срок (с возможностью дальнейшего продления) стипендия для продолжения научной работы… стипендия, сумма которой поразила меня своей неожиданной величиной…