Владимир Пузий – Мастер дороги (страница 45)
– Ну что у вас опять? – спросила мама. Лицо у нее было бледное, наверное, кто-то из карапузов капризничал, или снова за Сурженко родители поздно пришли. – Давайте-ка миритесь, бойцы. А то ужинать не пущу.
Дед приобнял ее за плечи, звонко чмокнул в щеку:
– Не выдумывай, – сказал глухо. – Ужин я сам сейчас сделаю, иди отдыхай.
– Из-за чего поцапались?
Дед только отмахнулся:
– Мужские дела, не мешайся. Иди, иди… Мы тут сами.
Сашка сидел к ним вполоборота. Он знал, что случится дальше. Подумал с горечью: если Максу из двадцать шестой дядя давал советы, а Курдину дедушка, наверное, будет рассказывать про свои фильмы и спектакли, то вот Сашкин дед – он ничем подобным заморачиваться не станет. Только с утра до ночи читать нотации, учить жизни. «Война – это плохо, в войну не играют! Как можно играть в горе или смерть?!»
– Покажи. – Дед навис над Сашкой. Пахло от него уже сносней. Ненамного, но терпеть можно было. – Не бойся, не отберу.
Сашка выдвинул ящик и достал двух раскрашенных морпехов.
Подтянув к себе табурет, дед грузно опустился на него; зажал в пальцах одного из морпехов и, сосредоточенный, хмурый, принялся вертеть так и эдак.
– Похож. Только ремень не черный – фиолетовый должен быть. И «эфки» они с собой не носили. При зачистках от «эфок» мало толку. – Он поставил солдатика на столешницу, тот упал, и дед, подняв, провел подушечкой пальца снизу по подставке. – Не подровнял… а, краска попала. – Он выудил из кармана трофейный перочинный нож, щелкнул лезвием и одним ловким движением убрал все лишнее. Теперь морпех стоял ровно и крепко.
Дед осмотрел второго, кивнул.
– Эти были самые паскудные. Их пускали, если по-другому было никак. Мы их звали «прокаженными». За лица размалеванные… и не только. – Он откинулся на табурете, уперся спиной в шкаф. Тот чуть скрипнул. – Появились они не сразу.
Сашка сидел тихо. Дед сегодня был странный, странней обычного.
– Ладно, – сказал он, – забыли. Хочешь – играй. Лучше так…
За ужином дед шутил и вообще казался слишком бодрым.
– Что, все-таки подписали договор? – спросил отец.
Мать с укоризной взглянула на него, а дед только хмыкнул:
– Как же! Им, сукиным котам, новенькое подавай! «Ваше “Горное эхо” – конечно, классика и бестселлер, но к этой бы поэме две-три новые бы…» Ничего, я им напишу! Делов-то! Напишу так, чтоб аж… – Он опять до хруста сжал кулак и потряс им в воздухе. – Они от страха верноподданического обосрутся, но напечатают, да!.. Ты, доча, на меня не смотри и не шикай! Сам знаю! Но я – дикарь, мне можно!
– Не выдумывай, – устало сказала мама. – Ну какой ты дикарь?..
– Окультуренный! «Осознавший» и «бежавший из постдиктаторской анархии». Что я, по-твоему, газет не читаю? До сих пор вон пишут, а сколько лет прошло…
Папа покачал головой и даже отложил в сторону электронный ридер.
– Какое вам дело до их мнения? Они все эти годы говорили и будут говорить. У них мозги так устроены. Без этого они же сойдут с ума от собственной никчемности.
– Не любишь ты людей, – усмехнулся дед. – А еще врач.
Он вдруг успокоился, как будто решил наконец для себя что-то очень важное.
Папа пожал плечами:
– А вы – любите? Всех, до единого? После всего, что пережили?
Дед залпом допил чай и промокнул усы салфеткой.
– Это, – сказал он, – другая история. Не за столом и не при детях…
Когда Сашка чистил зубы перед сном, он услышал, как мама с папой моют посуду и вполголоса о чем-то спорят.
– …опять устроит какую-нибудь глупость.
– Не устроит.
– Уверена?
– Все эти годы он не вмешивался.
– Но мы же с тобой знаем, что хотел. А сейчас, когда… Ты ведь слышала, что он говорил.
– Он говорит это не первый раз. Пусть говорит. Они его там не воспринимают всерьез.
– Наши или?..
– И те и те. Пусть говорит. Это он себя накручивает, ему тогда лучше пишется.
«Ну да, – мрачно подумал Сашка, – ему лучше, а другим страдать».
Дед нацепил очки, устроился у себя за столом и погасил верхний свет. Абажур с фениксами придвинул поближе, разложил тетрадки, какие-то пожелтевшие листы, блокноты. Щелкал семечки и шуршал бумагой. Иногда делал пометки огрызком карандаша.
Семечки и стихи – это у него было неразделимо, как вдох и выдох. Сашка совсем мелким думал, что все поэты так писали: и Святослав Долинский, и Анатоль Пуассэ, и даже великий Ричард Олдсмит, – в одной руке перо, другая бросает в рот семечки.
– Санька, подойди-ка, – проронил дед, не оборачиваясь.
Сашка подошел.
Дед взглянул на него поверх очков. Очки на деде смотрелись нелепо, как вязаная шапочка на слоне.
– Вот что, я сегодня вспылил. День скверный. Скверный… да. Ты тут ни при чем, и игрушки твои… – Он махнул рукой, как будто и говорить было не о чем. – Не в игрушках дело. Ты этого пока не понимаешь… когда-нибудь, может, поймешь.
Сашка тихонько вздохнул: началось.
– Ты не вздыхай, не вздыхай! – добродушно прорычал дед. – Ишь, вздыхатель нашелся! Ну что, мир?
– Мир, – сказал Сашка.
– То-то! На вот, – дед протянул на распахнутой ладони свой перочинный ножик. – Чтоб удобней было подставки зачищать.
Сашка сперва не понял. Дед этот ножик привез с собой, когда бежал с полуострова. Он все потерял: дом, первую жену, друзей. Если бы его поймали, расстреляли бы как террориста – или «свои», или миротворцы. И вот он как-то ухитрился выжить, уцелел вопреки всему и миновал Стену с полупустым рюкзаком за плечами, в котором лежали только пластиковая бутылка с рукописями да этот нож.
Нож знатный: корпус с резными накладками из слоновой кости, несколько лезвий, миниатюрные ножницы, отвертка… Сашке дед давал его подержать, если был в хорошем настроении. То есть редко.
– Бери, – сказал дед. – Дарю. На черта он мне, старому хрычу?
Сашка сглотнул комок в горле и, не найдя нужных слов, просто обнял деда. Тот аж крякнул от неожиданности.
– Ну, брат, полегче, этак ты из меня всю душу выдавишь! Давай уж без соплей, ты ведь не девчонка. – Он отстранился и заглянул Сашке в глаза. – Только уговор: в школу не носить и во дворе не хвастаться. Понимаешь почему?
Сашка понимал. Узнают – скажут маме. Тогда и деду, и ему влетит на полную катушку. Мама у них была строгих правил.
– Ладно, – буркнул дед, поворачиваясь к столу, – ты ложись, а я еще поработаю. Свет не мешает?
Ночью Сашка слышал, как он ворочается на постели, вздыхает, скребет подбородок. Тихо встает и, шаркая тапочками, идет в гостиную. Что там он делал, Сашка не слышал, но знал. Просто-таки видел, как дед подходит к углу, где висит икона с Искупителем, касается привязанного к гвоздю бабушкиного шарика. Подтягивает его к себе, стирает несуществующую пыль и, прижавшись лбом к резиновому боку, молчит, молчит, молчит, молчит…
На дедов день рожденья ударили морозы. Последние листья опали и хрустели под ногами, словно кто-то сбросил на город все чипсовые запасы страны. Вместо бабьего лета наступила дедова зима.
За эти две недели Сашка почти успокоился, хотя иногда – особенно при виде Курдина с его шариком – так и тянуло принести нож в школу и похвастаться. Обязательно на перемене, когда Сидорова и Гордейко с новенькой будут идти из столовки.
Денису Лебединскому Сашка, конечно, про ножик рассказал, а вчера Лебедя, наконец-то отгрипповавшего свое, мать отпустила к Сашке в гости. Лебедь подарок заценил.
– Везучий ты, – сказал он. – Хотя, конечно… – И он покосился на кухню, где дед о чем-то ругался по мобильному со своим приятелем, редактором Антон Григорьичем.
– Что «конечно»? – передразнил Сашка, специально произнеся «ч» вместо «ш».
– Жизнь конечна, – отшутился Лебедь. Недавно он подсел на пьесы Олдсмита и теперь к месту и нет сыпал звонкими цитатами. – Ты с новенькой-то хоть познакомился, балда?
– А в глаз? – радушно предложил Сашка. – Чего мне с ней знакомиться?
Лебедь фыркнул: