18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Пропп – Неизвестный В. Я. Пропп (страница 29)

18

То же было в Петербурге.

Все говорили одно, а думали другое.

Все говорили, что мы побьем немцев, и все были убеждены, что немцы нас побьют. Говорили о немецких зверствах — и хорошо знали, что таких зверств не было. И когда читали в донесениях, что войска отступили на заранее подготовленные позиции, то все знали, что никаких заранее заготовленных позиций не было, а просто неприятель нас выбил. Война была окутана непроницаемой броней лжи.

Оказалось, что студентов не призывали.

Можно было никуда не являться и продолжать учиться. Но учиться было невозможно.

Так же, как когда-то в школе не было никакого дела до Второй Пунической войны[105], до какого-то Иоанна Цимисхия[106] и до поучения Луки Жидяты[107], и до много<го> другого, что надо было выучивать, так и теперь Федю не трогали праславянские аффрикативные звуки, речи Лизандра[108] и прочее, что надо было знать. На экзамене по истории римской литературы знаменитый профессор потребовал, чтобы Федя назвал подряд всех любовниц Катулла[109]. Но любовниц Катулла Федя назвать не мог.

А война была тут.

Федя хотел учиться.

С тех пор как он узнал Глеба, он понял, что он неуч. По многу раз он принимался за историю, ботанику, языки, ходил даже на лекции по гистологии и криминологии.

Но книги валились из рук. Это все было «не то». А теперь была война, и Федя забыл об университете.

Когда Федя пришел к Глебу, он застал весь дом в волнении.

Анна Михайловна была в форме сестры милосердия. Она была попечительницей лазарета.

— Вот вы нам нужны. Вы будете у нас санитаром. Вы с Глебом нам пригодитесь. Сейчас же едем.

С Глебом поцеловались — не виделись все лето. И надо было столько сказать друг другу. Но сейчас было некогда. Идем.

Лазарет оказался бараком одной из больших больниц. Прежде здесь было глазное отделение, и теперь его превращали в военный лазарет. Каждый барак содержался за счет какого-нибудь учреждения.

Надо было перетаскивать кровати, настилать матрасы, простыни, одеяла, носить шкафы для хирургических инструментов, операционные столы, носилки. С Феди струился нот, и Глеб тоже то и дело вытирал лоб.

К вечеру все было готово, на следующее утро служили молебен, а еще через день привезли раненых. Ожидалось, что привезут человек 10–12, а привезли сразу сорок человек — ровно по числу коек.

Как всегда, когда кажется, что все сделано, оказалось, что ничего не готово.

Надо было всех накормить, всех обмыть и сделать самые срочные перевязки.

Все были голодны, истощены, были такие, которые по неделям не снимали сапог. Когда всех уложили на койки, от гнойных перевязок, от пота, от ног воцарилось ужасающее зловоние.

Анна Михайловна и две сиделки бессменно находились в ванной. Здесь мыли самых грязных. Они не могли снимать рубашек, не могли нагибаться, и Федя с Глебом сажали их в ванну, а Анна Михайловна, засучив рукава, сама мыла этих сильных, голых мужчин, она сама была сильная и делала свое дело ловко и быстро. Сиделки бегали с дровами, мочалками, рубашками, простынями, кальсонами.

Тем, которых нельзя было мыть в ванной, мыли ноги, руки, лица.

Федя обходил койки с тазом и полотенцем. С ног слезала кожа целыми кусками, издавая острую вонь. Федя становился на колени, нагибался над тазом и мыл солдатские ноги.

Но его все время отрывали. Фельдшерица и сестры перевязывали самых тяжелых больных с гнойными ранами. Каждого больного надо было с койки перекладывать на носилки, с носилок — на стол, со стола — опять на носилки, а с носилок — обратно на койку.

Федя и Глеб быстро сработались. Федя брал больных под мышки, Глеб — под колени, и они научились перемахивать тела одним движением. Все движения их стали целесообразны, и цель эта была одна: не сделать больно.

Было так много дела, что Федя не смог всматриваться в лица. Но когда ему казалось, что он делал больно, он вопросительно смотрел на них, но в глазах он неизменно читал одно: ничего, ничего, ты стараешься, а я потерплю. Все больные смотрели ласково. Не было ни одного недовольного или злого лица.

Потом надо было всем ставить градусники и записывать температуру. Потом надо было кормить с ложки тех, которые не могли подымать рук. Надо было подкладывать судна, помогать оправляться и выносить. Тем, кто могли ходить на костылях, надо было помогать добираться в уборную и обратно.

Федя почувствовал, что кто-то треплет его по плечу.

— Снимайте халат, мои хороший, и идите чай пить.

Это — Анна Михайловна.

— Какой вы милый.

Федя снимает халат и идет в дежурную.

В дежурной никого нет. Он садится на лежанку.

Весь день он не ел, не пил и вдруг почувствовал, что он устал и что болят ноги.

И только что он сел — один, как вдруг почувствовал, что он не только устал, но что он потрясен до самой глубины души, потрясен и весь выворочен.

Скрипнула дверь. Это вошла Анна Михайловна. Она вошла быстрыми шагами, встала к окну и полуотвернулась. Но Федя мог видеть, как задрожали углы ее губ, и он услышал тихое всхлипыванье.

— Что будет с Россией? Что будет с Россией?

Она вынула из оттопыренного кармана своего халата платок и быстро отерла глаза.

— Но какой вы милый, какой вы милый! Что бы было сегодня без вас?

Она подошла к нему, положила ему ладони на уши и три раза тихо поцеловала его в лоб.

Вошел Глеб и, по своей всегдашней привычке, стал целовать матери руку, а она его поцеловала в лоб и волосы.

Вошла сиделка с чайником и тремя кружками, и Анна Михайловна стала вскрывать коробку с бисквитами.

Прежде Федя думал, что самое важное в жизни — это иметь правильные мысли.

Теперь же он понял, что важнее всяких мыслей было иногда сделать правильное движение.

И он стая учиться движениям, нужным для больных.

В лазарете было две сестры. Одна — худая, анемичная, но аккуратная, всегда ровная и очень исполнительная, и знающая сестра — Ольга Николаевна. Другая — маленькая, подвижная, с золотистыми волосами и голубыми глазами, всегда веселая и бодрая — Наталья Павловна, муж которой был на войне. Одну называли Олечкой, другую — Наточкой.

Наточка и Олечка учили Глеба и Федю, как надо мыть руки перед перевязкой, чтобы достичь стерильности, как перевязывать руки, ноги, как бинтовать живот, голову, как снимать и надевать рубашку лежачему.

Теперь, когда он приходил домой, ему не хотелось читать ни Гете, ни Пушкина, ни Новалиса. Все это казалось таким ненужным, таким далеким. Когда он закрывал глаза, ему мерещились гнойные раны, обнаженные желтоватые живые кости и кусочки ваты с кровью и гноем, и блестящие пинцеты, скальпели, зонды, шпателя.

Теперь часто у него ночевал Глеб, и они по-прежнему много говорили.

— Мы до сих пор всегда жили отражениями. А теперь пришла действительность. И я благодарен судьбе, что она дала мне это. Пусть теперь работают руки. Но я благодарен судьбе и за прошлое. Если бы я не читал Новалиса или Гете, может быть, мне бы только и осталось, что водку пить.

И Федя быстро перенимал от Олечки и Наточки все, что нужно было. Он научился извлекать из самых страшных ран осколки снарядов и костей, он научился обращаться с тампонами и дренажами и все делал так быстро и ловко, что больные любили, когда он их перевязывал.

Глеб старался не быть неловким, но он часто ронял инструменты, повязка никогда не ложилась у него аккуратно. Может быть, от этого вся работа в лазарете не имела для него того глубокого значения, какое она имела для Феди.

Работать стало легче. Теперь, когда все было налажено, часто бывали минуты и даже часы безделья. Федя писал солдатам письма. Тут он узнал о женах, детях, о том, как жили в деревне.

У всех этих людей было только одно желание: это желание — вернуться на землю.

Когда они говорили о деревне, то говорили мало и неохотно. Они всегда думали об этом и только об этом, но говорить не умели. Но когда они рассказывали о сражениях, они оживлялись. Но рассказы о войне были скучны, длинны и неинтересны. Друг друга они не слушали. Когда один начинал, другие его перебивали, и рассказывали свое, но и этого перебивал третий:

— А это под Августовом было...

Но про Августово нельзя было кончить, потому что кто-нибудь уже начинал рассказывать, как он чуть-чуть к немцам в плен не попал.

А что некому чинить соху, и убрали ли бабы сено, и кем отелилась Буренка — бычком или телкой — про это не говорили.

Привезли новую партию из четырех человек. Среди них был один — Константин Прытков, у которого была прострелена грудь. Входное отверстие сочилось гноем, выходное закупорилось, и на спине был волдырь величиной с кулак. Он выкашливал зловонную зеленую слизь прямо на рубашку. Гной шел так густо, что вся тяжелая, многослойная повязка была пропитана им, и от него шло такое зловоние, что его положили в малую палату одного, а койки из этой палаты вынесли в большую палату. Прыткой безостановочно тихо выл.

Когда Федя на руках внес его в перевязочную и сняли повязку, то под повязкой оказались черви.

Доктор пробовал нащупывать волдырь, но Прытков при каждом прикосновении так кричал, что доктор, фельдшерицы и сестры не могли друг друга слышать. Наконец, поняли: надо сделать пункцию.

Пункция показала, что вся сумка заполнена гноем.

Доктор стал мыть руки.

— Завтра утром операция. Приготовьте все для резекции ребра.

На следующее утро собрались все: Анна Михайловна, Федя и Глеб, Наточка и Олечка, фельдшерицы. Кроме того, пришли еще две сестры-практикантки. Лазарет был прикреплен к курсам сестер, и оттуда посылали сестер практиковаться.