Владимир Пропп – Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости (страница 98)
Как-то Владимир Яковлевич стал вспоминать о жизни в маленькой полуподвальной квартире на улице Марата. Он сказал совершенно серьезно: самые счастливые часы там были, когда по домашнему расписанию он получал, наконец, право на письменный стол. Оказывается, возможность работать за единственным письменным столом была расписана между ним и женой Елизаветой Яковлевной, преподававшей английский язык в университете. С большим уважением он говорил о занятиях жены, о безусловном ее праве на определенные часы, но вместе с тем он вспоминал о нескрываемом нетерпении, какое испытывал в ожидании своего места за столом, с тем, чтобы погрузиться в работу.
Было хорошо известно, что Владимир Яковлевич страстно любит музыку и сам по-настоящему хорошо играет на рояле. На наши просьбы что-нибудь сыграть нам обычно отвечал отказом: давно уже всерьез не играл, а просто так сесть за инструмент не может.
Так случилось, что Владимир Яковлевич несколько раз слушал нашу дочь Полину, занимавшуюся тогда в училище при консерватории. Однажды они долго обсуждали какие-то нюансы в тридцать первой сонате Бетховена, и разговор его с шестнадцатилетней девочкой шел как бы на равных: Полина пользовалась его особым расположением.
И вдруг он узнал, что она поступила не в консерваторию, а в театральный институт. Владимир Яковлевич не просто огорчился, но явно рассердился. Мои объяснения, что при подготовке программы для консерватории дефекты ее руки, уже и на уровне училища ограничивавшие ее репертуар, обнаружились еще сильнее и что эти дефекты… – были напрасны.
«Нет и нет, – сердито отмахивался он. – Я слышал у нее тридцать первую сонату Бетховена, она ее играла как музыкант, и никакая рука ей не помешала».
Сердился он, конечно, не на Полину (девушка в 17 лет не всегда понимает, что делает), а на нас: как мы могли позволить променять
Учитель и друг
29 апреля исполняется 100 лет со дня рождения прославленного ученого Владимира Яковлевича Проппа.
Впервые я увидела его в 1940 году, студенткой первого курса Ленинградского университета. Профессор М. К. Азадовский, читавший курс русского фольклора, устроил для нас встречу с одним из еще уцелевших к тому времени «носителей народного творчества» (кажется, это был сказитель Рябинин-Андреев, последний в знаменитом роду Рябининых). Наряду со студентами были приглашены некоторые ленинградские ученые-фольклористы.
Среди них мне сразу бросился в глаза седой человек с красивым и очень интеллигентным лицом. Он сидел в сторонке от «именитых гостей» и во взгляде его была какая-то отрешенность; казалось, что он совершенно выключен из атмосферы всеобщего оживления, царившей в аудитории. После окончания «мероприятия» я спросила Марка Константиновича, который стал к тому времени моим научным руководителем, кто этот незнакомец. Он ответил, что это профессор Владимир Яковлевич Пропп и что он работает на кафедре этнографии. Помолчав, он добавил: «Очень талантливый человек. И очень невезучий».
Что понимал под «невезучестью» мой мэтр, оставалось для меня неясным лишь до тех пор, пока я не проштудировала вузовский учебник. В нем Пропп был назван представителем «формалистического направления, несовместимого с принципами и методами марксизма-ленинизма». В качестве примера «формализма» приводилась изданная в 1928 году книга «Морфология сказки».
Тогда, изучая учебник, я, конечно, не могла знать, какие реальные события стояли за этой характеристикой. Ни о том, что автор книги был изгнан из Пушкинского Дома, ни о том, что на протяжении многих лет единственной работой, которую рискнуло ему доверить университетское начальство, было… преподавание немецкого языка! Все это станет мне известно много позже. Но и сейчас не представляло особого труда догадаться, что «противостояние идеям марксизма-ленинизма» не могло пройти даром. Что касалось самой заклейменной книги, то мое знакомство с ней состоялось два года спустя.
Шел третий год Великой Отечественной. После уймы мытарств я добралась, наконец, до своего родного университета, эвакуированного в Саратов. К тому времени я окончательно определилась в отношении моей будущей специальности. Оба военных года я переписывалась с М. К. Азадовским, жившим в эвакуации в Иркутске. И теперь, в Саратове, стала, с его благословения, посещать фольклорный семинар, который вел В. Я. Пропп.
А семинар оказался посвящен изучению… «Морфологии сказки»! Да-да, той самой книги, что сыграла столь роковую роль в судьбе ее автора! Впечатление от знакомства с ней было
Вспоминая теперь наши саратовские штудии, я спрашиваю себя: что двигало Проппом, когда он выносил на аспирантский семинар обсуждение своего «крамольного» труда? Ведь в те нелепые и страшноватые времена в этой акции был безусловный риск. Видимо, он сознательно шел на него. Потому что был уверен в своей научной правоте. Потому что, не имея возможности пробить стену неприятия советской филологической науки, он пытался донести дорогие ему мысли до молодых умов нового поколения…
Итак, мы изучали «Морфологию сказки». Она была в единственном экземпляре в Публичной библиотеке Саратова. Мы переписали ее от руки. Это был ее «второй тираж».
В ту саратовскую пору я общалась с Проппом только в университетских стенах и только в процессе наших семинарских занятий. Да и там старалась, как нынче выражаются, «не высовываться». И не только и не столько потому, что будучи студенткой-второкурсницей стеснялась аспирантского окружения. Основной причиной была совершенно несвойственная мне робость, которую я ощущала перед руководителем. Несомненно, некоторую роль играла здесь разница между привычной для меня доброжелательной открытостью Азадовского и холодноватой замкнутостью Проппа. Но главное было в другом: в осознании пропасти, которая лежит между моим заурядным интеллектом и могучим дарованием этого человека. Я никогда не страдала «комплексом неполноценности», но тут… Я буквально боялась открыть рот, чтоб не сморозить какую-нибудь глупость. Я просто изнемогала под бременем заторможенности и косноязычия. Даже положительный отзыв Проппа на выполненную мной (по собственной инициативе) небольшую работу о сказке не избавил меня от чувства собственной несостоятельности. Казалось, меня просто пожалели. (Позднее-то я на собственной шкуре убедилась, как умеет «жалеть» этот человек, если дело касается науки! Но об этом – потом.)
Весной 1944 года нашему ректору А. А. Вознесенскому (позднее погибшему в подвалах Лубянки) удалось вывезти университет в родные края. Вскоре возвратился из эвакуации М. К. Азадовский, и я снова стала его ученицей. Владимира Яковлевича я не встречала – этнографическое отделение размещалось в другом здании. Я даже не знала, что его работа в Саратове могла оказаться последней в жизни: перед самым нашим отъездом «власти» вдруг вспомнили, что Пропп – из обрусевших немцев. Этого оказалось достаточно, чтобы отобрать у него паспорт, и только решительное вмешательство Вознесенского уберегло его от ареста.
Наша новая встреча произошла через три года после нашего возвращения в Ленинград. Я оканчивала университет. Впереди была защита дипломной работы. Тему я придумала сама, и звучала она для той поры несколько вызывающе: «Русский народный анекдот». Поскольку Марк Константинович был уверен (и вполне обоснованно), что в такой огласовке работа не будет утверждена Ученым советом, мы прибегли к камуфляжу. Дипломная получила название «Сказка-анекдот в русском фольклоре». Парадокс заключался в том, что весь смысл работы состоял именно в доказательстве совершенно самостоятельной жанровой природы анекдота, имеющего к сказке весьма косвенное отношение. Камуфляж обусловливал некоторые дополнительные трудности при защите. Можно представить себе мое состояние, когда я узнала, что оппонировать мне вызвался… Пропп!
Я плохо помню свою кандидатскую защиту. И даже докторскую. Но эту, первую в моей жизни, помню во всех деталях. Вступительная фраза Проппа звучала так: «Работа превосходная (последовала пауза, во время которой я успела расплыться в широкой счастливой улыбке)… Но ни с одним ее положением я не согласен». Думаю, не только я – весь наш актовый зал окаменел. Такого в этих стенах еще не слыхали. Если работа признавалась оппонентом удачной, то дальше, как правило, следовали разные «частные замечания», которые «в общей оценке ничего не меняли». А тут!