Владимир Пропп – Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости (страница 41)
Как в данном случае, так и при других ухудшениях его самочувствия причиной этого чаще всего было переутомление работой. Его служебная нагрузка профессора кафедры русской литературы в Университете была далеко не равномерной в течение года. Особенно тяжелы для него были периоды поверочных экзаменов (в январе и в начале лета). В эти сессии он дорабатывался иногда до глубокого переутомления. 10.1.1957 он пишет: “Я экзаменую до потери сознания. Экзамены длятся до 2–4 часов, но вечером после этого я уже не гожусь никуда, даже пальто лень надеть, хочется только лежать. Последний экзамен у меня 15-го, и после этого я к Тебе приду запросто и неожиданно, отдохнуть душой и телом”. А 20.VI.58: “Ты знаешь, я бесконечно экзаменую, и вечерами болит голова…” 16.1.64: “Моя каторга кончится 24 января. До этого я каждый день экзаменую”. Но надо помнить, что его деятельность отнюдь не ограничивалась чтением лекций, проведением экзаменов, руководством аспирантами, участием в заседаниях кафедры и ученых советов Университета; помимо всего этого он вел большую исследовательскую работу, писал научные труды; эти труды нужно было готовить к печати, причем издательства нередко назначали очень сжатые сроки. Сверх того, ему как крупнейшему специалисту иногда поручалось ответственное и трудоемкое редактирование крупных работ, например, трехтомного издания “Народных русских сказок” А. Н. Афанасьева[130]. Ему приходилось рецензировать много диссертаций – кандидатских и докторских – и выступать оппонентом на защите некоторых из них…
Случалось, что несколько таких работ совпадало по времени, тогда для Воли наступали особенно трудные дни. Его загруженность превосходила его реальные силы, и он изнемогал под бременем работ. 20.Х.54 дело доходит буквально до крика души: “У меня на столе и рояле несколько тысяч страниц, которые надо отредактировать, отрецензировать, проверить и т. д. Это какой-то кошмар, от которого я не сплю. У меня уже делается почти хроническая мигрень”. 20.1.55: “Мне <…> даже побриться некогда, я получил корректуру своей книги[131], причем всей сразу (555 стр.) с совершенно сумасшедшим графиком, невыполнение которого вызовет простой машины и соответствующие неустойки. Поэтому, когда я не экзаменую, я день и ночь правлю <…>. Кроме того, в начале февраля меня вынуждают выступить с докладом о 50-летии революции. <…> Да, попал я в переделку!” <…>
Зато какое чувство счастья овладевало им, когда все срочное, необходимое, так тяжко его давившее, было, наконец, переделано, и наступали дни отдыха! Он рвался тогда из города, прочь от стен и предметов, напоминавших о непосильном труде, – к природе с ее умиротворяющей тишиной, к деревьям и траве. Он способен был подолгу сидеть неподвижно, слушать и созерцать жизнь природы. Тесно связанный своей педагогической и творческой деятельностью с городом, Воля не искал дачи где-либо вдали от Ленинграда. Они жили летом обычно недалеко от города, часах в полутора езды – в Разливе, Ушково, Репино*. Бывало, он вырывался на дачу и зимой – в университетские каникулы – недели на две, например, в Заманиловку и там наслаждался тишиной и обилием света, которого ему так не хватало в их темной квартире на улице Марата. Реже он брал на это время путевку в какой-нибудь санаторий. 27.III. 1959 он пишет: “Ты угадал. Я забрался в Заманиловку и наслаждаюсь весной <…>. С часу до двух я гуляю по парку или по дорогам. Черные пятна земли на белом снеге, близкие и дальние холмы, бывает солнце, бывают чудесные туманы…”
Летом 1959 г. их семья жила в Разливе, и письмо Воли оттуда (от 11.VI.59) хорошо раскрывает значение для него природы: “Я очень устал, ничего работать и делать не могу. Но когда я на даче, я любуюсь окружающим меня миром, и это заполняет всю мою жизнь, как в детстве, когда восприятие мира – самое главное. Я любуюсь и внуком своим, и его пухлыми ручками, и рябинами под окном. Наш домик стоит в пяти шагах от озера, и сквозь деревца я вижу воду, даль, камыши, небо. Ты можешь себе представить, что со мной стало, когда на середину озера, где есть отмель и где растет сочный тростник, приплыла стайка из пяти лосей и, стоя выше живота в воде, стала со вкусом медленно откусывать этот тростник! В бинокль можно было разглядеть даже рога и уши”.
В том же году он пишет мне 17.VII в Остер: “Ты, видно, живешь неплохо, но все-таки это город, хоть и маленький и хороший, а меня тянет прямо в лес, к мухоморам и чернике. Здесь я раза два, надев резиновые сапоги, бродил по болотам, что я очень люблю”.
Он любил цветы, тонко чувствовал их красоту и где бы ни отдыхал летом, всегда выращивал их возле дома, черпая в уходе за ними радость и умиротворение. 31.VII.67 он пишет: “А у нас около дома цветы (это моя забота). Невиданный по красоте и обилию цвета и аромату душистый горошек, огромные и сочные настурции, душистые, нежные бархотки <…> – все обильно цветет и благоухает, благодарит меня за уход и работу. Да, несмотря на всякие неладности, жить еще можно, и жить стоит”.
Совсем особняком по обилию и силе впечатлений, по своему благотворному действию на общее самочувствие Воли стоит его поездка летом 1962 года на теплоходе “Циолковский” в Петрозаводск, на остров Кижи, на Валаам. Это была дань с его стороны не только стремлению видеть как можно шире страну, многообразие и поэтичность ее природы, но и дань его глубокому интересу к народному творчеству, к старинной русской архитектуре.
С борта теплохода он не мог насмотреться на широкое водное пространство, на оттенки облаков северного неба, не мог вдоволь надышаться чистым и чуть влажным озерным воздухом. Строки его писем с “Циолковского” полны лиризма и поэтической взволнованности. Одно из этих писем он подписывает: “Твой счастливый Воля”.
Примечательна фраза в письме от 13.VIII.64: “Радость природы в моем возрасте – одна из самых больших и острых”.
В свете этого тонкого восприятия природы становится понятным отношение Воли к творчеству Саврасова. 29 июня 1963 г., только что освободившись от своих обязанностей по Университету, он пишет мне в Тарусу: “В первый же день своей свободы (т. е. сегодня) утром я побежал на выставку Саврасова. Друг мой! Вот где Тебе надо было бы побывать! У нас знают только “Грачи прилетели”, большинство его картин в частных собраниях, их так не увидишь. Это великий пейзажист, второй после гениального Васильева. Он первый в мировой живописи импрессионист. Он изображает не предметы, а настроения. Он пишет не вещи, а времена дня и года” <…>.
И в своих занятиях фотографией Воля много места отводил природе. Он не без основания сам называл себя фотографом-художником: многие его снимки говорят о развитом художественном вкусе, о стремлении показать очарование какой-нибудь совсем простенькой опушки леса, одинокой березки на лугу. Бывало, он присылал нам в качестве привета снимок букетика подснежников в стакане воды или фотоэтюд какого-нибудь лесистого взгорка, “открытого” им во время прогулки по окрестностям дачи.
Отмечая тяготение Воли к прекрасному, его постоянную потребность в эстетических переживаниях, вызванных природою ли, живописью ли, – нельзя тут же не подчеркнуть особой роли в его жизни музыки. Со слов Воли я знаю, что он любил музыку с детства, учился игре на фортепиано, делал хорошие успехи и в молодости даже участвовал в публичных концертах. Он хорошо знал творчество всех крупнейших композиторов последних веков и тонко чувствовал музыку. Не случайно первым, что бросилось мне в глаза в его небольшом кабинете на улице Марата, был черный рояль, очень загромождавший комнату, но дорогой Воле как источник отдыха в музыке. Потом все же пришлось пойти на его продажу, и Воля какой-то срок оставался без инструмента. 13 мая 1958 г. он пишет мне в Алушту: “У меня две радости, одна большая и одна маленькая. Большая радость состоит в том, что я купил пианино, продав стол, чтобы освободить место. Теперь я могу иногда играть”. Бывали периоды, когда ему удавалось играть довольно много. Он разучивал новые вещи и иногда исполнял что-нибудь у нас. 13 августа 1964 г., условливаясь о встрече, он пишет: “Я учу вариации Бетховена и сонату-партиту Гайдна. Если к тому дню выучу, то сыграю”. Его игра была хороша и всегда производила сильное впечатление, в частности, на Евдокию Ивановну[132].
Почувствовав, что его фортепианная техника в определенной мере восстановилась, он решился наконец сесть за инструмент и при наших гостях, в один из “вечеров”, которые мы ежегодно устраивали в связи с днем моего рождения. Об этом у меня сделана 23.XI.64 такая запись в дневнике: “Воля <…> впервые решился выступить среди наших друзей и всех очаровал”. Через два года об аналогичном вечере записано: “Воля играл – больше, чем обычно…” Сам он, по-видимому, никогда не оставался вполне доволен своим исполнением и с грустью отмечал, что его пальцы потеряли былую гибкость и беглость.
О его любви к музыке говорят многие места его писем. 6. II 1.66 он пишет: “Завтра идем в Филармонию – вечер симфоний Гайдна, будет исполнено шесть симфоний”. 3.VII.66: “Сегодня приехал в город* специально, чтобы услышать “Волшебную флейту” Моцарта, о чем мечтаю уже много лет”.