Владимир Пропп – Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости (страница 35)
Время вдруг остановилось. Когда Федя перевел глаза на свечки, он увидел, что его свечка уже горит и что капли воска упали на ее бархатный рукав.
– Вот видите, что вы сделали.
Это было сказано совсем без шутки.
– Ничего, сегодня Пасха.
И Федя стал повторять про себя: Пасха, Пасха, Пасха.
Но вот у церковной двери увеличилась давка. Засверкали пестрые ризы священников, высоко поднятые, огромные свечи. В дверях наклоняли хоругви и знамена, и пение раздалось громче. Все стали креститься. Это был Крестный ход.
Все это Федя, в сущности, видел первый раз. Разве это могло сравниться с унылой лютеранской службой, где гнусаво в унисон поют какие-то стихи, потом пастор читает проповедь, потом опять поют стихи и потом расходятся? А здесь – здесь воскресение. Воскресение из мертвых. Это значит: воскресение всего человека. Все, что было, – это грех и небытие. А то, что теперь, – это любовь и бытие.
Федя готов был заплакать от счастья.
Но когда вынесли хоругви, им овладело что-то вроде испуга и страха, идущего откуда-то снизу, из темноты души: что-то глубоко языческое почудилось ему в этих лицах, которые изображали богов, и в этой процессии, и в этом пении, и каждении.
Так было в Египте. Тогда в зерне воскресал Осирис[116]. И так же кадили, и пели, и жгли огни, и плакали от счастья. Он – изрубленный, истерзанный на пучки – воскресал к жизни.
– Осирис!
– Что вы сказали?
– Разве я сказал что-нибудь?
– Да, какое-то слово.
– Я только подумал, что все это уже было в Египте. Там…
Но Ксения посмотрела на него таким взглядом, что он не посмел говорить дальше.
Теперь Федю ввели в комнаты. Там у стен стояли кровати, покрытые белыми покрывалами с белыми подушками, а в середине комнаты стоял стол, и на столе – куличи, пасхи, крашеные яйца, цветы, конфеты и большой самовар. Все христосовались и передавали друг другу крашеные яйца. У Ксении в подоле было больше десятка яиц, и она подходила ко всем подряд, с каждым христосовалась и каждому давала по яйцу. Феде сделалось так страшно, что хотелось убежать: он совершил ужаснейшую, постыднейшую неловкость: он пришел с пустыми руками, не догадался даже захватить хотя бы одно яичко!
Ужасное свершилось. Ксения подошла к нему: «Христос воскрес!» Он почувствовал ее мягкие-премягкие щеки под своими губами, а в руке – <белое> яйцо, перевязанное красной лентой. Никогда Федя не думал, что женские щеки такие мягкие, такие нежные. Так вот, значит, что ощущаешь, когда целуешься. Что они христосовались, на это никто не обратил никакого внимания.
– Теперь пойдемте к ним.
Ксения надела на него халат и сама застегнула его на спине. Все вышли на лестницу и рассыпались по квартирам, в которых помещался лазарет. Ксенино отделение было прямо напротив квартиры сестер. Когда они открыли дверь, на них пахнуло больничным, спертым воздухом и запахом затхлой муки. В палатах было светло: были зажжены все лампочки, какие только возможно. На койках с веселыми лицами сидели больные.
Забинтованные руки, головы, ноги в гипсовых повязках, положенные на табуретку, костыли, все это не мешало им дружно пить чай из оловянных кружек. У каждой кровати была верба, на каждом столике лежало по яичку, пачке папирос и другие подарки.
В каждую палату, куда входила Ксения, ее встречали дружным «Христос воскрес, сестричка!» и приглашением попить с ними чайку. Но были такие, которые лежали на койке вытянувшись, закрытые одеялом по самый подбородок, и в их глазах не было ничего, кроме муки.
Они вошли в самую большую палату. Окна этой палаты выходили на реку, здесь был большой балкон. Федя открыл дверь, не открывавшуюся всю зиму. Они вышли на балкон. Отсюда, с шестого этажа, они видели почти весь город. В воздухе стоял гул колоколов. Отсюда видна была вся река, еще покрытая снегом, с ее изгибами до моря и далекие леса. От города шло сияние. Виден был Исаакиевский собор с огромными огнями, от которых сверкал купол. Было тепло, дул мягкий ветер, и лиловые березы на берегу слегка качались.
Федя и Ксения в белых халатах стояли у перил и смотрели вдаль.
Все опротивело Феде. Все: и комната за перегородкой в передней с олеографией «Ночь на Украине», и столовая, и весь дом, и, главное – отец.
Война затягивалась. В лазарете было все то же самое, каждый день то же самое.
На лекции Федя не ходил. От вида профессоров его тошнило. Так жить дальше нельзя было. Как же жили другие? Федя не понимал, как можно быть довольным. А были довольные. Везде – в магазинах, в театрах – везде были довольные люди. Они заходили в булочные и в парфюмерные, а дамы открывали ридикюли и гляделись в зеркало. Гостиный двор! Они не беспокоились. Война была далеко.
Как жила Ксения? Да, как она жила? Это было таинственно, и этого было не понять.
Федя не мог больше ходить по улицам, не мог ни с кем разговаривать.
Но когда он видел, что недовольны другие, он выходил из себя еще больше.
Отец приходил домой мрачный.
– Если они так будут продолжать, то скоро город останется без хлеба. Вот мое пророчество.
Правительство уже не позволяло продавать муку по свободной цене. Отец поддерживал немцев. Он в войне был на стороне Германии.
– Война Германии с Россией – это война честности с непорядочностью. Мы, немцы, победим нашей честностью.
Федя вспоминал Глеба и закусывал губы.
– Всякий честный человек, всякий немец должен это понимать. Мы, немцы, должны держаться друг друга. Скоро нас всех выгонят из Петербурга. Всех немцев считают шпионами. А сами за взятку готовы продать всю Россию. Россию продадут.
Он громко жевал, и капуста оставалась на бороде.
– А нравственность! Эти сестры. Срам, и больше ничего. Если я узнаю, что ты связался с какой-нибудь канальей, сестрой милосердия, то ты мне не сын. Вот мое слово, слово отца.
У университетского сада Федю остановил студент, с которым он когда-то сдавал логику профессору Введенскому[117].
– Не хотите ли меня заменить, товарищ? Я, видите ли, работаю в третьем городском попечительстве…
– Как – попечительстве?
– В попечительстве о бедных.
– Это что же, благотворительное учреждение?
– Это не благотворительное, это
Слово «общественная» было сказано с особой интонацией. Федя взглянул на студента. Он носил фуражку со светло-голубым околышком. Федя считал такие фуражки дурным тоном и сам носил фуражку с темносиним околышком. На студенте была безукоризненная шинель (только шпаги не хватает), и Федя понял, что «общественность» есть одна из разновидностей фатовства.
– Эту позицию, общественность отвоевала у правительства. Нам поручена забота о солдатских женах. Мы обследуем их, назначаем пособия и питание. Вы увидите. Очень интересная работа. А мне на неделю надо уехать по семейным делам.
Федя получил кипу карточек и отправился на обследование. Федя рисовал себе бедные квартиры, но то, что он увидел, превосходило всякое воображение.
Двери, на которых сырость оседала слизью, воздух, пропитанный парами стирки и вонью гнилой картошки и неисправных уборных. Были квартиры, которые состояли из одной огромной комнаты в 4–5 окон, и эта комната делилась перегородками, не доходящими до потолка, на комнаты и коридор. Спят вповалку везде – и в коридоре, и во всех комнатах. Кровавые пятна от клопов на стенах, босые, золотушные дети и, главное – вонь и пар, это было везде, в каждом доме.
Так жили солдатские жены и солдатские дети, а мужья их сидели в окопах.
Жен почти никогда не было дома. Дома были слепые старухи, пьяные старики, дети, покрытые прыщами и струпьями. Почти все жены делали одну и ту же работу: они на складах чинили мешки. С работы они приходили грязные, с запыленными волосами и ресницами, а в праздники – стирали белье тут же, где жили.
Уже поздно вечером Федя попал в подвал, где раньше был, вероятно, дровяной сарай. Здесь жила баба лет сорока с грудным ребенком. Это была зырянка[118].
У нее были совершенно голубые, такие же, как у Ксении, глаза, но потухшие, бесцветные. Овал ее лица, ее нос и ноздри – все это было Ксенино. Не наваждение ли это? Не Ксения ли это вышла из какого-то мира, чтобы посмеяться *ад ним? Она хватает его за рукав, она говорит, говорит, ругает кого-то, но Федя ни слова не понимает из ее речи, она говорит только по-зырянски. Она все ближе подходит к нему, сует ему своего ребенка и в чем-то его убеждает.
Эта не ходит чинить мешки. Она сидит в подвале. Она – дурочка и никуда не выходит. Если ей не помочь, то она так и умрет в подвале со своим ребенком.
На следующий день Федя сдавал карточки в комиссии. Председатель комиссии, присяжный поверенный в пикейной цветной жилетке и в шевровых штиблетках на пуговицах, с недовольным видом то снимал, то опять насаживал свое пенсне и вертел им в руках.
– Вы, господин студент, еще неопытны. Вот возьмем Наталью Попкову. Вы говорите: трое детей, шьет мешки, занимает одну комнату. А не интересовались ли вы, кем был ее муж?
– Этого вопроса нет в карточках.
– Карточка не может предусмотреть всего. Надо каждый случай индивидуализировать. Эта Попкова уже раз просила пособие, и ей отказали. Теперь она просит вторично. Но мы знаем, что ее муж был извозчиком. У нее остались две лошади и ездят парни, не достигшие еще призывного возраста. Спят эти парни тут же, у нее в комнате.