реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Пропп – Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости (страница 28)

18

На свадьбе все перепились.

Федя напился пьян первый раз в жизни. Он смутно помнил Нелли всю белую, с шлейфом и букетом. Потом – кареты, церковь, шампанское.

Потом ужин, глупые речи. Невеселые бесконечные «ура» и «горько».

Потом – вокзал. Нелли в новом меховом пальто стоит у вагона и прикладывает к глазам платок.

Федя бросается к сестре. Он ее целует, целует, берет в руки ее голову, целует ее в глаза, в руки, потом всхлипывает и вместе с пьяным Бобой едет домой. Там он напивается окончательно.

Часть вторая

Кто-то постучал в окно.

Потом еще раз – тихо, но властно. Федя в рубашке высунул голову во двор.

На дворе – лошадь, и за узду ее держит незнакомый человек.

– Кто там?

– Выходите.

В голосе властность.

Федя ненавидит властность. Ему хочется сказать грубость. Но он уже приучил себя: с такими говорить сухо, только самое нужное, и делать вид, как будто тебя это не трогает.

Он натянул штаны, накинул на плечи пальто и босой вышел на двор.

Человек с лошадью протянул ему бумажку без слова.

Федя без слова протянул руку.

Рука дрожала от холода. Так тепло было в постели!

Но когда он прочитал бумажку, рука задрожала еще сильнее.

– Война, барин.

Теперь уже никакой властности не было. Был человек, сбитый с толку, который хотел что-то сказать.

– С немцами.

Но Федя говорить не захотел.

– Сообщите в волостное правление, что я завтра выезжаю по месту призыва, в Петербург.

Но тот не уходил, не садился на лошадь. Ему хочется сказать что-то свое. Но он не умеет сказать. Он ждет, чтобы барин сказал что-то такое, чтобы стало все ясно.

Федя роется в карманах пальто, находит двугривенный и молча идет в дом.

Вот оно.

Феде стало казаться, что он давно уже ждал какой-то катастрофы для себя: слишком нелепа, бедна, темна была его жизнь, оторванная от какого-то потока. Это должно было кончиться. И вот оно кончилось.

Он уже не мог спать. Он зажег свечу, стал одеваться и укладывать чемодан. Но вещи валились из рук. К чему теперь фотографический аппарат и тома Гете, сонаты Бетховена?

И вдруг громадность того, что совершилось, охватила его с такой силой, что он громко застонал. Он старался, но не мог представить себе войну. Ему чудились обрубки человеческих тел, руки, ноги, головы, взлетающие на воздух с землей и песком. Это безумие. Таинственное безумие, которое сильнее мысли, сильнее любви, сильнее всего на свете.

Свеча горела тускло, пламя колыхалось, на стене он увидел свою тень.

Так будет в землянке. Теперь все – безумие.

Умирать?

Умирать не страшно. Только бы не слишком долго.

Но убивать?

Федя не представляет себе боя. Но он представляет себе переход. Все идут, молчат. Потом стоят, стоят. Они – уже мертвые, хотя и двигают ногами, нагруженные ранцами и винтовками. И вдруг смерть представляется ему так: смерть – это серое. Серость все растет, растет, и ничего не видно, и нет воспоминаний, все, все безразлично. Семьдесят верст в день. И нет воды. И нет табаку. И уже ничего не хочется. И после этого можно убивать. Сперва умереть. Потом убивать.

Неужели он дойдет до этого?

Война – это гниение.

Федя знает себя. Он обходит жучков, чтобы не наступить на них. Но он жесток. У него есть задатки каменного равнодушия. Он с войны вернется другим. Таким, который никогда не смеется.

И это будет. Это будет не с ним. Это будет со всеми. Люди перестанут плакать. Они перестанут смеяться.

Война – это остановка.

Федя не может воевать. Его тошнит.

Смутное решение: не воевать. Куда угодно – в лазарет, в кухню, в канцелярию, в тыл – но не на фронт. Дезертир? Да, дезертир. Дезертир убийства, а не дезертир умирания.

Но вдруг он мучительно краснеет. Острый стыд. Честнее быть там, где умирают. И он будет там. И сразу стало легче: да, он пойдет на фронт, на самые передовые позиции. Но как быть там, где умирают, но не быть там, где убивают?

Может быть, надо стрелять в воздух?

Все неясно.

Утром все уже знали, что ночью объявлена мобилизация. Служанки выли и отпросились в деревню. Мама плакала.

Резали петухов и со слезами пекли сладкие пироги: проводить Федю. На дорогу делали пирожки и котлеты – самые лучшие, и было все равно, сколько масла уйдет. Пусть побольше, побольше масла. Мама со слезами на глазах растирала яйца с мукой и сахаром: делали какое-то особое тесто.

Федя еще раз прошелся по саду. Кое-где, как всегда, розовели яблоки. Тыквы, дыни, арбузы, свекла – все это зеленело, зрело, ликовало, вбирало солнце и хотело жить. И жило. Вот капуста. Крепкие, налитые кочаны как будто смеются.

Все тянется к солнцу. Федя глубоко вдыхает воздух.

Будь что будет.

Вечером запрягли. Под сиденье положили особенно много сена, чтобы было мягко сидеть. И мама, подымая углы передника к глазам, крепилась, чтобы не упасть, чтобы не разрыдаться. Она стала засовывать передник в рот и кусать его.

Федя говорил себе: может быть, я вижу ее в последний раз. Что она должна переживать? Но ему не хотелось плакать, не хотелось прощаться навсегда. Казалось, что он, как всегда осенью, уезжает в город раньше и что через месяц все опять увидятся.

Скорее, скорее!

Федя с острым любопытством садился в поезд.

– Вот проедусь опять по России и увижу, как начинается война, что у нас делается.

Но, к удивлению, ничего не было. Все было как всегда. Так же, как всегда, на станциях стояли жандармы и тупые, неподвижные мужики валялись на платформах с какими-то сундуками и мешками. И, как всегда, деревни издали казались чистыми, мирными, и вдали ветряные мельницы вращали свои крылья то быстрее, то медленнее. И хлеб дозревал, а местами уже был сжат.

В Тамбове стоял воинский поезд.

Федя побежал смотреть.

Как они? Что они?

«Они» орали песни. Они стучали манерками, кричали «ура» и почему-то все бегали взад и вперед. У одного вагона стояла толпа их и что-то делала. Федя протискался. Совсем молоденький солдат, такой молодой, что даже странно было видеть на нем гимнастерку с серыми погонами, громко и бесстыдно плакал. Его качали и смеялись. И хотя его качали и казалось, что самое естественное ему – махать руками, он не махал руками; всякий раз, взлетая на воздух, он прикладывал к глазам кулаки и вытирал слезы и выл так громко, что его слышно было, несмотря на смех.

Поезд был длинный. Он состоял из товарных вагонов. Только в голове поезда был один вагон первого класса, и около этого вагона совершенно спокойно стояли два офицера, и один курил папироску через мундштук из белой кости.

Солдатам бросали монеты, булки, яблоки, махорку, а когда поезд пошел, им замахали платками.

Везде говорили о войне.

Федя ничего не говорил. Он слушал.

И ему все казалось, что все говорят не то. Что нужно еще что-то такое сказать, чего никто не говорит, но что все знают.