реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Пропп – Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости (страница 18)

18

Боба сел на диван, Федя закрыл свой стих клякспапиром.

– Что ты делаешь?

– Ничего не делаю.

– Ты пишешь?

– Об этом нетрудно догадаться, раз передо мной лежит бумага и перо.

– Что ты пишешь?

– А тебе какое дело?

У Бобы было робкое лицо, и он смотрел на брата странными, добрыми глазами.

– Знаешь что, прочти мне что-нибудь! Ты всегда так молчишь…

Федя был побежден в одну секунду. Он всегда думал, что Боба – ограниченный, он только и делает, что учит уроки, разве он может что-нибудь понять? Федя не признавал брата, а вот Боба признал его и тем сразу стал выше брата. У Феди подступил к горлу какой-то комок. Ему захотелось броситься ему на шею, о чем-то просить у него прощения. Но он себя сдержал. Дрожащим от волнения голосом он спросил:

– Что же тебе прочесть?

– Все равно.

Федя прочел ему «Демона». Боба сидел на диване, задрав под себя ноги. Он серьезными глазами смотрел на Федю.

– Это… это ты сам написал?

– Ну, конечно.

– Ты, наверное, будешь поэтом?

– Не знаю, ах, я ничего не знаю.

– Ну, пиши, я тебе не буду мешать.

Боба ушел.

Феде казалось, что теперь должно что-то измениться. Он стал менее зол и груб. Но вся его мрачность вернулась, когда в одну из суббот папа, садясь за ужин и взглянув на часы, злорадно улыбнувшись, сказал:

– Ну, поэт, заведи-ка часы!

Вся кровь бросилась ему в лицо. Он сразу встал из-за стола, принес лесенку (с которой когда-то он целовал папу) и, ни слова не говоря, стал заводить часы.

Никогда, никогда и никому он не будет больше читать своих стихов.

Была еще причина, почему Федя не хотел показывать своих стихов: большая половина его стихов были любовные.

Такого дня, чтобы Федя не был влюблен, не бывало. Он был влюблен всегда, и всегда до самозабвения. Бывало даже, он бывал влюблен сразу в двух или трех. Но ни одна влюбленность не достигала той силы, как его первая любовь к Мелитте.

Была горничная Аннушка, с круглым лицом, круглыми черными глазами и широкой грудью. Он заметил ее, когда ему надо было скорее пришить воротник к рубашке, потому что Федя потерял запонку.

– Аннушка, скорей пришейте мне воротник.

Аннушка стала рыться в рабочей коробке, достала ниток и иголку и долго облизывала нитку, которая не хотела входить в ушко. Наконец она подошла. Федя стоял, заложив большой палец за курточку.

– Вздымите-ка подбородок!

Аннушка подошла совсем близко и чуть-чуть наклонилась, чтобы посмотреть воротничок. Когда она выпрямилась, подняла руки, чтобы шить, то и груди ее поднялись, и Федя почувствовал, как его рука уходит во что-то мягкое, теплое.

Это было так неожиданно, что Федя чуть не упал. Ему казалось, что не только рука, что сам он, весь он, со всем своим дыханием погружен в какое-то новое, острое человеческое блаженство. Вынуть или не вынуть руку? Аннушка все шьет, ее правая рука мерно вытягивается и возвращается к его шее. Если вынуть руку, она заметит, и будет очень стыдно. Федя не вынимает руки и, стиснув зубы, тяжело дышит. Наконец Аннушка кончила шить, о страшное блаженство, плотно прикладывает свою голову к его шее, она вся прикладывается к нему и откусывает нитку.

На уроке геометрии Федя впал в раздумье. Пока вызванные к доске чертили, один – вписанный треугольник, а другой – касательную, Федя, чертя в своей тетради курицу вместо треугольника, представлял себе плечи и грудь Аннушки. Тот самый ученик, Вейсе, курчавый, черный полуеврей, который так спокойно чертит касательную, вчера, размахивая портфелем, рассказывал, что он летом «утер» горничную Ольгу.

– Вы не думайте, что я ее обманул. Она мне сама отдалась по любви. Она меня полюбила, да.

Нет, та, которую полюбит Федя, не может быть похожа на Аннушку.

После некоторых размышлений Федя приходит к заключению, что если любишь, то нельзя думать о плечах, руках, грудях, можно думать только об одном: о глазах. Если любишь глаза, то, значит, любишь всю женщину. А если тебе нравятся спина или плечи, то это не любовь, а так.

Вот, например, каждый день ровно в 12 часов с верхнего этажа, где учатся девочки, спускается племянница директора. Она в седьмом классе, у нее голубые норвежские глаза и светлые волосы. Она ходит немножко раскачиваясь. В 12 часов она идет завтракать в квартиру директора и проходит коридором мимо стола, где для старших учеников стоят стаканы чая. Федя берет чай. Он нарочно пьет медленно, чтобы увидеть ее. Вот промелькнуло что-то белое, вот она уже совсем близко. Рука дрожит так, что горячий чай проливается на руку. Да – это любовь.

Но мысли о плечах нельзя потушить рассуждениями. Эти мысли являлись во сне, ночью, и в полусне скучнейших уроков алгебры, геометрии или греческого языка, римской истории. То было во сне. А наяву были голубые глаза племянницы директора, были кроткие карие глаза девушки, которые почти каждый день он встречал в конке, садясь нарочно против нее. Осенью она была в чисто белой вязаной кофточке, а зимой в шубке с каким-то тоненьким белым боа. Боа было очень бедное – и застегивалось на крючки, и Феде почему-то казалось, что она вообще очень бедная и несчастная, и он любил ее еще больше. Но вдруг девушка с боа исчезла, и Федя разразился двумя дюжинами стихов о незнакомке, которую он будто бы ищет по всему городу. Падает мокрый снег, снежинки пляшут вокруг газовых фонарей, а он ходит по улицам города: где ты, где ты?

Сердце искало Марии, а грудь и губы тянулись к Мессалине[78].

Весной Федя переходил в последний класс. По этому случаю он поехал на хутор не по железной дороге, а по Волге. Он поехал один. От Рыбинска до Нижнего он ехал на обычном пароходе, а в Нижнем пересел на огромный товаро-пассажирский пароход. Он мог бы ехать и скорым пассажирским пароходом, но ему хотелось хорошенько осмотреть все приволжские русские города.

На пароходе оказалось не более десятка пассажиров: кроме Феди был молоденький студентик-армянин, с грустными глазами, курчавый, в новой форме с золотыми пуговицами. С ним была его мать, старая, седая армянка в шелковом платье с морщинистым желтым лицом. Было несколько купцов, был дьячок, была молодая дама и два-три молодых человека неопределенной наружности. Федя решил ни с кем не знакомиться.

Облокотившись на перила, он смотрел на берег. Там под брезентом аккуратно были сложены горы бочек, каких-то тюков, ящиков. Двое в лохмотьях спали на спине около бочек, богатырски раскинув руки и ноги. С грохотом проносились телеги, мужики колесом крутили вожжи и били лошадей. Другие суетились около тюков, размахивали руками и матерно ругались. Пахло селедкой, нефтью и мылом.

Было шесть часов утра, город просыпался. Через полчаса пароход мощно прогудел тройным басовым гудком, корпус его задрожал, задвигались тяжелые лопасти колес, пароход задним ходом медленно отошел от пристани, потом <повернулся> и плавно стал уходить в волжскую ширь.

В этом месте с Волгой сливается Ока, и две реки, соединив свои воды, образуют целое море, по которому гуляет свежий, бодрящий ветер.

Вот уходит Нижний. Кремлевская стена уступами подымается на холмы и опять опускается, заслоненная белыми домами, густой зеленью насаждений и куполами церквей. Как это красиво и как непохоже на Петербург. Здесь уже чувствуется дыхание Азии, Персии, Турции, откуда на Нижегородскую ярмарку восточные купцы привозят свои шелка, ковры и изюм.

Федя не заметил, как рядом с ним стал армянин и тоже облокотился на перила.

– Да, вид красивый. А вы не бывали в Тифлисе, товарищ?

– Нет, не бывал.

– А вы какого университета?

– Я не студент, я еще только кончаю гимназию.

– Э, вот как, а вы похожи на столичного студента. Так, значит, вы не бывали в Тифлисе?

Они стали ходить вместе по палубе и говорили об университетах России, о Кавказе, студент с жаром стал рассказывать о Тифлисе, какой это красивый город, гораздо красивее, чем Нижний. Все другие пассажиры были в каютах и спали. Проходя мимо своей каюты, армянин всякий раз отодвигал занавеску окна, просовывал туда голову и очень быстро что-<то> говорил, как будто ругался, потом, как ни в чем не бывало, продолжал свою прогулку. Феде очень хотелось посмотреть, с кем же он говорит. Когда они опять прошли мимо его каюты, Федя встал так, чтобы <увидеть> угол отодвинутой занавески. Он увидел черные, недоверчивые глаза старой женщины с желтым морщинистым лицом, орлиным носом и острым подбородком. Она сидела там, как в берлоге, и из-под черного кружевного платка сверкали злые глаза. Она метнула взором в Федю и опять заговорила еще быстрее на своем восточном языке. Но молодой студент опять, как ни в чем не бывало, сбросил занавеску и спокойно продолжал беседу. Это продолжалось пять или шесть раз.

Вдруг они услышали за собой мелкий топот женских каблучков. Перед ними стояла женщина в зеленом шелковом жакетике и улыбалась.

– Простите, messieurs, что я вас беспокою, нет ли у вас карандаша? Здесь так пусто, так безлюдно, что некого спросить.

Федя пошарил в карманах и подал ей маленький, изящный карандашик.

– Благодарю вас.

Женщина порхнула в салон первого класса и через минуту вернулась, размахивая карандашиком навстречу Феде. Она улыбалась так, что и Федя и армянин оба невольно отвечали ей покорной улыбкой. Она стояла перед ними и не уходила. Она смотрела на них с явным, веселым любопытством, переводя глаза с одного на другого.