Владимир Познер – Cубъективный взгляд. Немецкая тетрадь. Испанская тетрадь. Английская тетрадь (страница 18)
Они, эти матадоры, особенные, они не такие, как мы с вами. Не так держат спину, идут, чуть выгнув ее, ставя ступню сначала на пятку, с пятки перекатывая ступню на подошву, выгнув подъем свода, и кажется, что они не идут, а плывут по земле. Разговариваю с ними и вижу, что они улыбаются одними губами. А смотрят с состраданием. Будто жалеют меня, будто сочувствуют мне, поскольку мне не дано понять того дела, ради которого они готовы отдать жизнь – не на словах, а на деле.
– Бык – это смерть? – спрашиваю я. – Это враг?
– Бык – это друг, – отвечает Каэтано.
– Как так – друг? Вы же убиваете его.
– Он гибнет ради нашей славы.
– Бык символизирует смерть?
– Нет, бык символизирует правду.
А смерть символизирует правду?
И все-таки бык – это смерть. И весь этот страшный и красивейший ритуал – это о смерти. И битком набитая арена, то заходящаяся от восторга, когда матадор, поставив быка на колени, поворачивается к нему спиной и гордой, чуть отдающей презрением, подчеркнуто замедленной походкой отходит от него, – то яростно вопящая и кидающая в неумелого матадора кожаные подушки-сидения, – это тоже все о смерти, потому что финал на этой арене завершается смертью: то быка, то матадора, но так или иначе она неизбежна, так же, как у нас с вами.
Смерть.
Для меня нет сомнений: коррида – это игра со смертью. Это размышление о смерти, это завороженность смертью, это жажда соприкосновения со смертью для того, чтобы, подразнив ее, щелкнув ее по носу, вернуться не просто живым, но обновленным. Это смотреть ей в глаза с полуулыбкой, это чувствовать ее тяжелое дыхание, это показать ей, что ты хоть и боишься ее («тот, кто говорит, что не боится быка, либо врет, либо сумасшедший», говорит Франциско), но и восхищаешься ею, любишь ее.
А вы боитесь Быка?
– Вон, смотрите, – он кивком головы показывает на стену, на которой прикреплена голова быка. – Мой первый.
Улыбается устало своим воспоминаниям. И говорит:
– Это было другое время, золотое. Тогда каждого тореро можно было узнать даже со спины. А сегодня? Все похожи друг на друга, смотришь и не понимаешь, кто есть кто.
Он и представления об этом не имеет, но с моей точки зрения, этот бывший матадор, создавший школу тореро для детей, только что дал главное определение того, куда ведет глобализация: всё и все становятся похожими друг на друга, смотришь и не понимаешь, кто есть кто.
Если бы я сказал ему об этом, он бы вряд ли понял, о чем это я. Но тоска по индивидуальности, стремление быть собой, не быть похожим ни на кого, отличаться и быть узнаваемым – это сидит в нас.
Помню, много лет тому назад, будучи в Сиэтле на более не существующих «Играх доброй воли», я познакомился с американцем, владельцем крупнейшего агропромышленного комплекса, который с плохо скрываемым торжеством рассказывал мне о своих последних достижениях:
– Мы сумели вывести сорт квадратных помидоров. Они все созревают одновременно, они все одного размера, так что собирать могут их роботы. Это потрясающе!
– А как они на вкус? – спросил я.
– На вкус? Да нет у них никакого особого вкуса, – хохотнул он, – но когда с лица Земли исчезнет последний человек, который знал, что такое вкус настоящего помидора, наш помидор будет королем.
Глобализация…
Вспоминаю еще одну историю. Это было в 1957 году, я зарабатывал на жизнь переводами, как письменными, так и устными. В Москве проходил фестиваль документальных фильмов, на котором я работал синхронным переводчиком. И вот меня вызвали для перевода датского фильма «Стекло». Я сел в кабину, приготовился, пошли титры, первые кадры… а голоса нет – ни в кадре, ни за кадром. Все действие сопровождалось музыкой. Ни одного слова. И две истории. Первая: огромный завод по производству пивных бутылок. Они двигаются по конвейеру уже готовые, осталось только налить в них пиво и закупорить, всем управляют роботы, бутылки шествуют, упираясь друг другу в «затылок», словно солдаты, конвейер меняет направление, и робот-рука берет бутылку за горлышко и переносит ее, но вдруг «рука» слишком сильно сдавила горлышко и перекусила: бутылка стоит на месте, «рука» хватает впустую воздух, а новые бутылки, сталкиваясь с телом обезглавленной, спотыкаются и падают с конвейера одна за другой, одна за другой, а робот-рука хватает и хватает воздух, и бутылки падают и падают. Возникает картина полной тупости и безысходности. И тут история вторая: начинает звучать совсем другая музыка – то ли Моцарт, то ли Вивальди – и мы видим стеклодува. Он выдувает нечто сказочной красоты, расплавленное стекло, переливаясь всеми цветами радуги, играет в его руках, и он, словно волшебник, заставляет его извиваться, расширяться и, наконец, застывать в виде красивейшей вазы.
Это было, повторяю, в 1957 году. Уже тогда датский режиссер предупреждал нас о грядущем.
Эту фотографию я поместил просто так. Она не навеяла никаких мыслей, но я видел этого мальчика на арене, где он, вместе с десятком других, учился матадорскому делу. Глядя на него, я вспомнил концерт Майкла Джексона, на котором был в Атланте много лет тому назад. В труппе Джексона были танцоры – человек пять, кажется, – и они появлялись на сцене до его выхода. Танцевали эти мальчики замечательно, но вот вышел Джексон, начал танцевать – и не стало их. Они никуда не делись, они были на сцене, они продолжали танцевать, но их было не видно. Был один Джексон, который творил волшебство.
Так вот, все мальчики делали пассы, выгибали спины, вращались – словом, выполняли все нужные движения. Но их не было, был один этот мальчик. В каждом движении было столько грации и силы, столько «матадорского», что невозможно было оторвать взгляд.
Всмотритесь в эту фотографию, в глаза этого мальчика и запомните его имя: Серхио Карамбано Хименес.
Он будет великим матадором.
Представьте себе, что с самого детства вы влюбились в профессию – неважно, какую. Скажем, автогонщика. Влюбились страстно, на всю жизнь. Но вы автогонщиком стать не можете – плохое зрение, словом, по медицинским показателям не подходите.
Что вы будете делать? Скорее всего, станете искать себе применение в совершенно другой области. Будете работать, служить, не получать никакого удовольствия и страдать о мечте, которой не дано было осуществиться.
Но может быть, вы поступите так, как поступил Сесар Паламос. Он мечтал быть матадором, но по своим физическим данным совершенно не подходил. И тогда он нанялся работником мадридской арены Лас Вентас, главной арены страны. Он проработал там всю жизнь. Убирал следы корриды. Убирал грязь. Чистил трибуны. Но стал своим для великих матадоров, был свидетелем всех великих боев, были случаи, когда от разъяренного быка его отделяла лишь деревянная перегородка, он даже ощущал дыхание быка.
И был совершенно счастлив, хотя жил более чем скромно. И еще – он стал рисовать, и в кафе, где мы встретились с ним, все стены увешаны его картинами, которые чем-то напоминают рисунки Пикассо. На всех картинах, конечно, корриды.
Вопрос: что лучше – отдаваться тому, что ты любишь, даже если не можешь заниматься этим, но можешь быть рядом, даже если жить будешь трудно и бедно, или забыть об этом и заняться чем-то другим – куда более выгодным?
Что лучше, журавль в небе или синица в руке?
Он сказал: «У испанцев есть опасная черта характера: мы любим возвеличивать кого-либо, а если не удается поднять его до самых вершин, тем лучше, мы его сбрасываем. Есть в этом какое-то малопонятное стремление к саморазрушению».
Нет, не согласен, это не стремление к саморазрушению, и это не сугубо испанская черта характера. И это вообще не черта характера, а часть нашей, сугубо человеческой натуры.
Ах, с какой страстью мы создаем великих! Вождей, актеров, спортсменов, военных. Как преклоняемся перед ними. Но как только узнаем, что они в чем-то нарушили нами созданный образ, поступили не так, сделали не то, – с каким рвением, граничащим с восторгом, мы рушим этот образ. Потому, скажете вы, что они не выполнили наши ожидания, обманули нас, разочаровали? Как бы не так.
В нас глубоко сидит и ждет своего часа нечто темное и мерзкое, которое не может допустить, не может примириться с тем, что кто-то лучше нас. Или, точнее, что мы не так хороши, как кто-то другой. Да, мы возвеличиваем этого другого, но сами, возможно, не отдавая себе в этом отчета, ждем его падения. И уж тут мы мстим ему за то, что сами возвеличивали его. Не можем простить его за то, что сами ошиблись, сами сделали его полубогом, сами возвели на пьедестал – и низвергаем его с таким же восторгом, с каким возвели на вершину.
Есть такой анекдот: когда умер Альберт Эйнштейн, он оказался у райских врат, где ожидал его святой Петр.
– Добро пожаловать, Альберт, – сказал Петр, – мы тебе рады. Нет ли у тебя каких-нибудь просьб?
– Есть, – сказал Эйнштейн, – я хотел бы поговорить с начальником. Это возможно?
– Для тебя, Альберт, – ответил Петр, – нет ничего невозможного. Все устроим.
Через некоторое время Всевышний принял Эйнштейна.
– Альберт, хотел со мной поговорить? Я к твоим услугам, – сказал Всевышний.
– У меня к тебе есть одна просьба, – сказал Эйнштейн.