Владимир Порудоминский – "Жизнь, ты с целью мне дана!" (Пирогов) (очерк) (страница 32)
Гарибальди пришел в восторг, когда выяснилось, что русский профессор вполне удовольствуется одним наружным осмотром. Полчаса спустя Гарибальди, посмуглевший от волнения, натянул свою красную шерстяную рубаху, повязал на шею пестрый платок, как это делают матросы, и присел на кровати, опираясь на подушки. Он просил налить ему рюмку портвейна, чтобы выпить за искусство врача-чудодея, чудодей между тем, проголодавшись после долгой дороги, ужинал сушеными плодами за маленьким столиком, придвинутым к кровати больного, и пересказывал лечащим врачам свои выводы.
Пуля в кости, говорил Пирогов, но спешить с ее извлечением не следует: через несколько недель состояние раны переменится, и то, что невозможно ныне, станет доступно и просто; пока же ни жизнь, ни нога Гарибальди не находятся в опасности.
И снова — какая смелость! — Пирогов не побоялся пророчить на глазах всего мира: тысячи людей в разных странах напряженно следили за болезнью Гарибальди. И как всегда — какая откровенность! — Пирогов не испытывал нужды в таинственной маске пророка. Для него по-прежнему всего главнее открыть другим, что думает и делает: вслух, на бумаге, он воссоздает, разглашает ход своих рассуждений, выявляет связь того, что видел, и того, что вывел.
Из заметки Пирогова о ране Гарибальди:
"Разве недостаточно здравого смысла, чтобы сказать с положительной точностью, что пуля — в ране, что кость повреждена, когда я вижу одно только пулевое отверстие, проникающее в кость; когда узнаю, что пуля была коническая и выстреленная из нарезного ружья; когда мне показывают куски обуви и частички кости, извлеченные уже из раны; когда я нахожу кость припухшею, растянутою, сустав увеличенным в объеме? Неужели можно, в самом деле, предполагать, что такая пуля и при таком выстреле могла отскочить назад, пробив кость и вбив в рану обувь и платье?..
Но если, с одной стороны, присутствие пули в ране Гарибальди и без зонда несомненно, то, с другой стороны, зонд, не открыв ее в ране, нисколько бы не изменил моего убеждения. И действительно, больного уже не раз зондировали, а пули не отыскали…
Наконец, не в одном материальном отношении считаю я зондирование Гарибальди покуда бесполезным и даже вредным; оно может сделаться вредным и в нравственном отношении, если поколеблет доверие больного…
Все искусство врача состоит в том, чтобы уметь выждать до известной степени. Кто не дождавшись и слишком рано начнет делать попытки к извлечению, тот может легко повредить всему делу; он может натолкнуться на неподвижную пулю и попытки извлечения будут соединены с большим насилием… Кто будет ждать слишком долго, тот, напротив, без нужды дождется до полного образования нарыва, рожи и лихорадки…
Мой совет, данный Гарибальди, был: спокойно выжидать, не раздражать много раны введением посторонних тел, как бы их механизм ни был искусно придуман, а главное — зорко наблюдать за свойством раны и окружающих ее частей. Нечего много копаться в ране зондом и пальцем…
В заключение скажу, что я считаю рану Гарибальди не опасной для жизни, но весьма значительною, продолжительною…"
Как все просто, когда ход рассуждений выстроен, когда одна мысль легко подталкивает к другой, как поразительно, что прежде-то никому такое в голову не пришло, ведь вокруг Гарибальди толпились лучшие европейские хирурги!
Через двадцать шесть дней после приезда Пирогова к Гарибальди рана обрела именно те свойства, какие предсказал Пирогов, и пуля была легко извлечена.
Из письма Гарибальди: "Мой дорогой доктор Пирогов, моя рана почти залечена. Я чувствую потребность поблагодарить Вас за сердечную заботу, которую Вы проявили ко мне, и умелое лечение. Считайте меня, мой дорогой доктор, Вашим преданным Дж. Гарибальди".
В предисловии к своим воспоминаниям Гарибальди писал, что бескорыстное внимание профессоров разных стран — и в их числе Пирогова — доказало, что "для добрых дел, для подлинной науки нет границ в семье человечества".
4 апреля 1866 года, когда император Александр Второй гулял по Летнему саду, в него выстрелил из револьвера прижавшийся к садовой решетке бледный молодой человек с болезненным лицом и припухшими глазами, оказавшийся, как вскоре выяснилось, студентом Дмитрием Каракозовым; пуля прошла мимо…
Выстрел у Летнего сада оборвал заграничную командировку Пирогова: после покушения на государя с общественным мнением считаться перестали. Новый министр народного просвещения без церемоний сообщил Пирогову, что "освобождает его, Пирогова, от возложенных на него поручений как по исполнению разных трудов по учебной и педагогической части, так и по руководству лиц, отправленных за границу". От всего освобождает.
Ни почетных назначений, ни пустых, ни отдаленных для Пирогова больше не придумывали. Теперь до конца дней осталось у него сельцо Вишня — шестнадцать десятин, до конца дней определялась ему необязательная жизнь отставной знаменитости и помещика средней руки.
Он поседел быстро и как-то сразу. Седина, словно нежданный первый снег, когда утром выглянул в окошко — все бело: белые виски, еще объемнее обозначившие лепку могучего лба, который хочется назвать челом, белая борода (он бороду отпустил), но не умиротворенная борода патриарха, а вечно всклокоченная, сердитая.
Он не умел жить отведенной ему жизнью старика, сельского хозяина, коротающего остаток дней в разговорах с соседями о видах на урожай и ярмарочных ценах на бычков и поросей. Жизнь без обязанностей, без ежедневного исполнения долга перед человечеством была непироговская жизнь и для него, Пирогова, вообще не жизнь: жить, быть человеком, значило для него работать, созидать, творить; одно потребление созданного другими отнимает у человека его духовную и душевную сущность, необходимость напряженно мыслить, чувствовать, действовать в людском сообществе, отдавать себя другим и жертвовать собой, оно превращает человека в биологический механизм, а жизнь его в случайное и бесцельное существование.
Он пристрастился сажать деревня, и суть здесь, наверно, не в узкой мысли — вот он-де умрет, а дерево останется: долгая жизнь дерева как бы продолжает жизнь человека, душа человека, посадившего дерево, и впрямь в нем, в дереве, остается, как говорят иные поверья, — посаженным деревом, ни с чем на земле не сравнимой красотой его ствола и листвы, живительной тенью его кроны, шумом природы в его ветвях, кислородом, которым оно вечно обновляет, омолаживает воздух мира, человек ушедший продолжает служить новым людям, будущему. Но в Вишне он не только деревья сажал.
В 1856 году Пирогов уходил из медицины. Ему, по крайней мере, казалось тогда, что уходит. Но медицина ни на день не ушла из жизни Пирогова. Он продолжал врачевать даже в самую жаркую пору педагогической деятельности.
В Одессе он принимал больных на дому два раза в неделю. Земля могла завертеться в другую сторону, но Пирогов точно в назначенный день и час появлялся в приемной. Случалось, этот назначенный день настигал его в поездке, вдали от города — под палящим солнцем он спешил домой, без конца поглядывал на часы, волновался и, окончив прием, тотчас возвращался в какое-нибудь местечко в сорока или ста сорока верстах от города, где тоже в назначенный день и час непременно должен был присутствовать на выпускном экзамене или вступительных испытаниях.
Он лечил бесплатно, иной раз даже приплачивал больным. Выписать бедняку рецепт и не дать денег на лекарство было нелепо, а Пирогов ненавидел нелепости. Бедняки шли к Пирогову толпами — они больше всего выиграли от его медицинской практики: прежде и не мечтавшие о враче, они теперь бесплатно лечились у самого Пирогова. Один из имущих пациентов с неудовольствием вспоминает, что квартира профессора "битком набита была народом, в среде которого хорошо одетые составляли весьма слабый элемент". Автора воспоминаний ужасала духота в приемной, чесночный запах, обилие "грязных, больных тел" и общая очередь. Он жалеет Пирогова за его "любовь к ближнему", пироговский "демократизм" именует "самоистязанием". Видимо, не всегда справедливо ставить себя на место другого.
Такие же приемные дни Пирогов установил и во времена киевского попечительства. У писателя Куприна есть рассказ "Чудесный доктор": речь в нем о том, как Пирогов спас семью бедняка-чиновника от болезней, голода и нищеты, помог ей "выбиться". Рассказ не из лучших купринских: мы как-то не очень верим в счастливые концы, которые становятся счастливыми оттого, что, подобно "богу из машины" в древних трагедиях, вдруг появляется великий человек — он все может и все устраивает по добру и справедливости. Но Куприн, проницательный репортер, автор "Киевских типов", предпослал рассказу подзаголовок "Истинное происшествие": в купринские времена люди, спасенные Пироговым, еще ходили по улицам Одессы и Киева.
Итак: Дерпт, Берлин, Париж, Петербург, Севастополь, Одесса, Киев — и прилепившееся почти на окраине Винницы малороссийское сельцо Вишня, шестнадцать десятин. В Вишне Пирогов продолжал свои врачебные труды. И не просто продолжал: здесь, на шестнадцати десятинах, человек, открывший для мировой хирургии новые пути, подводил итоги.
Итоги подводят по-разному: вспоминают прошлое, предсказывают будущее, укладывают свой опыт в советы и афоризмы, нумеруют и подшивают листы, составляют описи, подсчитывают приход-расход. Пирогов подводил итоги у операционного стола.