реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – Неисчерпаемость портрета. Жизнь художника Ивана Крамского (страница 41)

18

Он смотрит на реку, на окутанный густеющим туманом берег – последняя картина Васильева встает перед его глазами: туманные задние планы, бесконечное величие неба и гор, сливающихся в каком-то могучем и гармоничном музыкальном аккорде, торжественный шум дальнего леса и три печальные сосны, пограничье, отделившее вечный и громадный мир природы от суетного, четко предметного мира сегодняшних людей.

В сумерках он бредет по бульвару Монмартр, заполненному экипажами и пешеходами, – белесый свет фонарей размытыми пятнами отражается в мокрых мостовых, лица людей в неестественном свете лепятся рельефно, поблескивающие выпуклости носа, лба, щек и черные впадины глаз, ртов – лица закопченных столетиями химер Нотр-Дам. Перед глазами – синим, желтым, белым – вспыхнули улицы Помпеи… Пять дней он писал улицы города, «скончавшегося две тысячи лет назад», и вдруг уразумел – будто прозрел, – что люди, которые некогда ходили по этим улицам, жили в этих домах, были, по существу своему, такими же, как мы, сегодня И, уразумев, он еще более почувствовал свое право написать давно ушедшего из жизни и навсегда оставшегося в ней человека, который принес себя в жертву людям и был за то осмеян, оплеван хохотом.

Идет по Монмартру русский художник Иван Крамской, во внутреннем кармане его сюртука телеграмма, что младший его мальчик, Марк, скончался девятого октября. Ветер гонит по тротуару опавшие листья – они катятся потускневшими от долгого хождения монетами. Пора домой…

К рождеству Крамской уезжает из Парижа, шумного, многолюдного, успевшего позабыть вышедшие из моды трещотки «cri-cri», султана Мурада, которого уже сменил новый – Абдул-Хамид, вторую выставку импрессионистов, жеребца «Кизбера», взявшего на скачках сто тысяч франков – большой приз города Парижа; вместо «C'est l'amant d'A…» все поют новую песенку…

Последние песни

Когда зима нам кудри убелит,

Приходит к нам нежданная забота

Свести итог… О юноши! грозит

Она и вам, судьба не пощадит:

Наступит час рассчитываться строго

За каждый шаг, за целой жизни труд…

Некрасов умирает. Всем известно, приговор произнесен, сам знает лучше всех: «О муза! наша песня спета»; но песня еще не спета, не допета – в январе 1877 года «Отечественные записки» начали печатать стихи из «Последних песен», поэт прощается с читателями, сводит итог.

Боли его истязают («Тяжело умирать, хорошо умереть»): в длинной рубахе (одежда, белье, одеяло – все давит, мучает, страдания невыносимые), он места себе не находит – то лежит на спине, поочередно поднимая исхудалые ноги, то переворачивается, стараясь приподняться на четвереньки, то в отчаянии находит силы встать и, опираясь на палку, делает несколько шагов по комнате. Салтыков-Щедрин замечает с едкой жалостливой горечью: «Две капли воды большой осенний комар, едва передвигающий ноги» – образ не живописный, трагический шарж, но странно и необъяснимо как повторен на портретах Крамского – и на погрудном и на том, где Некрасов в рост, на постели.

Он глушит боль опием, сознание покидает его, а он – поэт, он писать хочет, у него время появилось писать, но бедному жениться – ночь коротка: он проваливается в сон, радуясь, что боль отступает, и страдая, что вместе с болью умолкает муза.

Прежде его муза представлялась ему «породистой русской крестьянкой» (как обрисована она в поэме «Мороз, Красный нос»), теперь она является к нему беззубой, дряхлой старухой:

«Нет больше песен, мрак в очах; Сказать: – умрем! конец надежде!» —

но, Бог весть откуда, являются силы, сердце бьется чаще, горячая кровь поэта бежит по жилам, очи глядят зорко – новые песни рождаются и с ними надежда. Со всех концов России, из больших городов и глухих закоулков, текут к Некрасову письма и телеграммы – читатели вместе с поэтом сводят итог.

В начале февраля приходила депутация студентов с адресом: «Из уст в уста передавая дорогие нам имена, не забудем мы и твоего имени и вручим его исцеленному и прозревшему народу, чтобы знал он и того, чьих много добрых семян упало на почву народного счастья» – приветствие-прощание; может быть, Крамской был свидетелем трогательной встречи – он появился в квартире Некрасова седьмого февраля 1877 года.

Гончаров и Салтыков-Щедрин хлопочут, чтобы Некрасов разрешил снять с него портрет – «он никогда не был так хорош, как теперь»; странно, противоречиво – «комар» и «никогда не был так хорош». Но противоречие внешнее: с болезненным исхуданием, измождением, с вынужденным отстранением от повседневной «текущей» жизни, с уходом от впечатлений внешнего мира в болезнь, в себя, сильнее внутренняя, духовная зоркость, суд над миром, над собой чище, выше. Измученный поэт на портретах Крамского не только неизлечимо болен, но и как бы освобожден от суетного, преходящего, сосредоточен на главном, аскетически, возвышенно духовен.

Долго уговаривать Некрасова, кажется, нет надобности: он хочет, чтобы портрет был написан, чтобы остался портрет. «Я дежурил всю неделю, и даже больше, у Некрасова, работал по десяти, по пятнадцати минут (много) в день и то урывками, последние три дня, впрочем, по полтора часа, так как ему относительно лучше» – это не о том только, как Крамской пишет портрет, но о том также, как Некрасов позирует (в узкие просветы между болями, опием, стихами и мучительными, унизительными процедурами, которым подвергают его врачи), как из ничтожных остатков сил урезает крохи, чтобы позировать, – очень хочет портрет.

Первый замысел – написать Некрасова «на подушках», но тут же, не приступая еще к работе, Крамской от такого замысла отказывается. Коротко объясняет: «на подушках нельзя», «да и все окружающие восстали, говорят, – это немыслимо, к нему нейдет, что Некрасова даже в халате себе представить нельзя». Возможно, «окружающие» оказались убедительны – Крамской любил точность детали, определяющей характер, но о мнении «окружающих» он как о причине второстепенной говорит («да и…»), Скорее, это собственное «нельзя» – от поразившей его силы духа умирающего поэта, от того, что «хорош как никогда» побеждало в Некрасове больного, измученного «комара».

Крамской намерен ограничиться «одною головою, даже без рук, дай Бог справиться мало-мальски хоть с этим, задача, прямо скажу, трудная, даже едва ли возможная для кого бы то ни было». «Дай Бог справиться» – это и «дежурить приходится каждый день и весь день, а работаешь 1/4 часа, много 1/2», и найти в себе желание и волю каждый день и весь день дежурить ради четверти часа работы («Ведь нужно быть для этого чертом или Крамским!» – говаривал Васильев когда-то об упорстве старшего друга своего); главное же, «дай Бог справиться» значит – «успеть».

Он успевает, можно не ограничиваться головой, Некрасов изображен со скрещенными на груди руками (как любил Третьяков – «обе руки налицо»), в сюртуке, при галстуке. Портрет выразителен, в нем много сказано – трагедия умирания и прозрение, сила духа, надежда. Портрет похож, все находят, что хорошо, сам Крамской, однако, сомневается – «нужно еще посмотреть». Портрет, пожалуй, суховат; проглядывают самоограничение и старательность художника: успел сделать все, что мог, но не все, что хотел. Крамской утомлен: месяц повседневных дежурств, сеансы урывками, рассматривание материалов, разговоры с «окружающими», чтобы дополнить то, что не успевает глаз схватить, – капельные дозы общения с Некрасовым и громадное внутреннее напряжение (успеть увидеть и обобщить главное); от усталости сорвалось грубое словцо, когда портрет закончен: «Ну да теперь, кажется, отделался».

Не отделался…

Первоначальный замысел, оказывается, в нем глубже сидит, чем подумалось, когда под первым впечатлением, «да и» под нажимом «окружающих», от него отмахнулся; к первоначальному замыслу вернул его сам Некрасов. «Портрет Некрасова будет мною сделан еще один, и я его уже начал: в малом виде вся фигура на постели и некоторые интересные детали в аксессуарах. Это нужно – сам Некрасов очень просил, ему он нужен на что-то, потом, говорит, вы возьмите его себе, «но сделайте, пожалуйста»… Нечто удивительное, нечто подобное двум одновременно написанным портретам Льва Толстого – впрочем, физически задача для художника потруднее, пожалуй: за несколько дней до «отделался» он уже соображает новый портрет – «на подушках» или, как он теперь его называет, «вся фигура на постели» (есть разница: новое наименование масштабнее, картиннее).

Хорошо, наверно, что поначалу себя ограничивать пришлось: замысел вынашивался, крепчал, общение с поэтом Крамского зарядило, видимо, – иначе не сумел бы (даже если бы и не так устал) сразу вслед за первым портретом, начать новый. Невозможно восстановить их беседы (скорее всего, отрывочные, короткие), прямо назвать то что воспламеняло художника, требовало, звало до конца высказаться но есть «Последние песни» Некрасова (и есть экземпляр «Последний песен», автором Крамскому подаренный), известны мысли и настроения Крамского в «пору некрасовского портрета»… Портрет пишется сразу после возвращения художника из-за границы, – беседуют, наверно, о Европе, о Западе, чувства Крамского, с благоустроенных облаков «высокой цивилизации» снова спустившегося на землю «убогой и обильной», поэту понятны; «Дома лучше!» – писал он когда-то: «В Европе удобно, но родины ласки ни с чем не сравнимы…» Первое стихотворение «черного», последнего, 1877 года – «Приговор»: русский поэт спорит с Западом, который отказывает «певцам темной стороны» в праве на уваженье мира – «Заступись, страна моя родная! Дай отпор!.. Но родина молчит». (Крамской вынашивает мысли статьи о судьбах русского искусства, о всеобщности искусства национального, о высоком назначении искусства «темной стороны», о будущем русского искусства. Следующее стихотворение Некрасова после «Приговора» – «Есть и Руси чем гордиться».) Только что в январской книжке «Отечественных записок» появились горестные строки: